БЕЗОПАСНОСТЬ

Представления о безопасности в пространстве Евразии*

Сергей Панарин

Эта статья написана на основе текста, подготовленного по заказу Форума по совместной безопасности (Common Security Forum).

Форум функционирует с 1991 года как крупный международный неправительственный проект, целью которого является разработка и популяризация новой концепции общей (и в этом смысле совместной) безопасности.

Мне посчастливилось участвовать в одном из первых его семинаров (1992 год), на котором предмет моей статьи практически не затрагивался. Однако отдельные ее положения могут отчасти рассматриваться как опосредованный отклик на мнения, высказанные участниками дискуссии: Судхиром Анандом (Оксфордский университет, Великобритания), Линкольном Ченом и Амартьей Сеном (Гарвардский университет, США), Марианн Хейберг (Профсоюзный центр общественных наук и социальных исследований, Норвегия), Йоханном Хольстом (тогда — министр обороны, Норвегия), Кэролайн Хемфри и Эммой Ротшильд (Кембриджский университет, Великобритания) и др. Всем им я выражаю глубокую признательность: благодаря их выступлениям я смог оценить некоторые аспекты безопасности, прежде неоправданно казавшиеся мне второстепенными.

Я хочу также поблагодарить своих коллег по Институту востоковедения РАН: Ю. Г. Александрова, А. В. Малашенко и А. А. Празаускаса, которые приняли деятельное участие в обсуждении проблемы “национализм и безопасность”. Наше общение было столь тесным, что работая над статьей, я не всегда мог провести четкую границу между их и собственными соображениями, поэтому заранее приношу извинения за возможные заимствования, не обозначенные ссылками.

Безопасность: двойная природа и разные грани

Всякое представление о безопасности уводит в область аксиологии, что вполне понятно: ведь безопасность — ценность для любого ее субъекта, будь то личность или общность, корпорация или ведомство, этнос или государство \ При этом ценностная природа безопасности двойственна: безопасность — ценность сама по себе (абсолютная), и как инструмент для достижения целей (инструментальная). Обе природы присутствуют в ней одновременно, только обычно одна — явно, другая — скрыто. Безопасность еще и многолика: любой субъект тяготеет, как правило, к нескольким крупным отраслям деятельности, каждой из которых соответствует свой аспект (своя сторона, грань) безопасности: экологическая, экономическая, военная и т. д.

Какая природа безопасности явлена в данный момент, определяется пределами безопасности, доступными субъекту. Какой аспект безопасности превалирует, зависит от того, где появляется наибольшая угроза прорыва ранее установленных ее пределов. Безопасность предстает абсолютной ценностью, или самоцелью, пока она максимально не обеспечена. Перед кем стоит вопрос о самом существовании, тому некогда думать о многообразии своей деятельности. Наиважнейшей становится та ее грань, с которой непосредственно связана задача самосохранения. Но вот пределы безопасности расширились, элементарное выживание гарантировано. Теперь в своей деятельности субъект устремляется к нескольким целям. И на первом месте оказываются инструментальная природа безопасности и многосторонняя безопасность, дающая полноту субъектной самореализации. А деятельность, направленная на обретение безопасности, из самодовлеющей и постоянной превращается в рутинную и ad hoc, а разные аспекты безопасности более или менее уравниваются по своей значимости для субъекта.

Изменения пределов безопасности и актуализация разных ее граней лишь отчасти зависят от воли и усилий самого субъекта. За сосредоточение его на одной природе и одной стороне безопасности во многом ответственны обстоятельства. Впрочем, когда бытийная ситуация стабильна — пусть даже это выражается в хроническом неблагополучии — субъект видит обе природы безопасности и большинство ее граней. Иное дело — резкий ситуационный сдвиг. Если он приводит к катастрофическому сжатию пределов безопасности, та становится сверхценностью, один ее аспект заслоняет все остальные. Если же такой сдвиг, напротив, сильно расширяет пределы безопасности, ее абсолютная природа, равно как и множественность ее аспектов, воспринимаются как сами собой разумеющиеся, и субъекту, попавшему в столь благоприятные условия, трудно понять жажду выживания, обуревающую его не столь удачливого собрата.

Однако не одной переменчивой ситуацией определяется точка перелома, в которой безопасность переходит из цели в средство (и наоборот), из односторонней становится многосторонней (и наоборот).

Не менее значимы еще и устойчивые, исторически, культурно и социально закрепленные, характеристики каждого субъекта. С точки зрения отношения к безопасности есть бесшабашные и сверхосторожные нации, есть лица и группы, приученные во всем довольствоваться малым и, напротив, ничем не удовольствуемые. В соответствии с этим в одних и тех же обстоятельствах разные субъекты по-разному оценивают доступную им меру безопасности: где один страшится за выживание и маниакально сосредоточен на одной, по его мнению, самой уязвимой стороне безопасности, другой сочтет безопасность обеспеченной и займется делами иными.

Именно поэтому было бы схоластикой раз и навсегда отдать первенство какому-то одному аспекту безопасности: скажем, личностную поставить выше национальной, или вне зависимости от ситуации отдать приоритет принципу неизменности границ, которым обеспечивается безопасность государств, а не принципу самоопределения народов, с помощью которого этнические меньшинства пытаются добиться максимальных гарантий самосохранения. Подобные абсолютизирующие акценты уже присутствуют в документах международных организаций и часто лишь осложняют урегулирование конфликтов, поскольку, ссылаясь на них, каждая из сторон находит квазиуниверсальное правовое обоснование своим действиям, которые на деле вызваны уникальными обстоятельствами и сосредоточением на какой-то одной грани безопасности.

Итак, представления о безопасности формируются под влиянием одновременно и требований момента, определяемых внешними причинами, и стереотипов оценок, обусловленных внутренними свойствами субъекта. По отношению друг к другу эти представления часто оказываются взаимоисключающими, если не в сути, то в деталях. Во всяком случае, они не идентичны и ограничены по применимости.

Вместе с тем существуют представления о безопасности, в значительной мере обоснованно претендующие на универсальность. В их основе лежит убежденность во взаимозависимости всех субъектов безопасности в мире. Они достаточно известны для того, чтобы как-то — пусть даже в форме демонстративного непризнания — влиять на человеческое поведение. Согласно этим представлениям, сейчас есть, как минимум, три усиливающие друг друга угрозы выживанию всего человечества: угроза ядерного уничтожения, экологическая катастрофа и массовый голод. Широко распространилось и тесно связанное с безопасностью сознание необходимости поддерживать определенный мировой экономический порядок, следовать более или менее единым нормам поведения в международных политических отношениях, соблюдать одни и те же права человека, переходить к возобновимому развитию 2.

И все же, несмотря на привлекательность универсальных представлений о безопасности, принять их как единственное руководство к действию на практике вряд ли возможно. Люди (неважно, отдельные личности, группы, народы; единичные человеческие институты или вся их национальная совокупность) не могут произвольно отрешиться от своей субъектной индивидуальности, запечатленной в том или ином видении безопасности. Если бы нечто подобное и произошло, многие в глубине души все равно считали бы, что впредь дозволенная им безопасность сводится к голому выживанию. Вдобавок универсальные представления о безопасности несут на себе следы локального происхождения. Они возникли в развитых странах, где по многим причинам (в том числе и благодаря достигнутому уровню безопасности) кругозор субъекта шире и ему легче мыслить в планетарном масштабе. Вернее, они рождены интеллектуальной элитой, интернациональной по составу, но в целом приобщенной к западным ценностям и в своих исканиях отталкивающейся от парадигм западной мысли. Отсюда проистекает то, что называют “культурным релятивизмом” универсальных представлений о безопасности. По-видимому, в них довольно отчетливо выразились индивидуальные особенности положения и мировосприятия одного, пусть укрупненного (наднационального) субъекта3. Стало быть, претендуя на всеобщность, они пока не могут считаться плодом сознательной деятельности многих (разных) субъектов. И неудивительно, что в развивающихся странах и государствах СНГ они слабо проникают в сознание или к ним относятся с предубеждением, а то и враждебно.

Мирное сосуществование разных субъектов безопасности будет обеспечено не тем, что один навяжет остальным свое особое понимание проблемы или все они пожертвуют индивидуальным частичным ради обезличенного универсального. Выход в другом: в возникновении и всеобщем признании определенных способов и институтов согласования несовпадающих интересов и оценок.

Итак, в мире существуют разные представления о безопасности. Для их согласования надо эти представления хорошо знать, а значит, специально изучать. Очевидно, что наиболее тщательному исследованию подлежат представления, распространенные в зонах нестабильности, и в первую очередь в зонах нестабильности, создаваемых подъемом агрессивного национализма. Дело в том, что в них представления о безопасности прямо способствуют раздуванию пламени конфликтов, в которых гибнут

всякие гарантии безопасности. Ибо восприятие предполагаемых угроз через призму специфического, то есть частичного видения безопасности, очень способствует мобилизации под националистическими лозунгами, которые, как правило, провоцируют открытые межэтнические столкновения.

В последние годы образовалась целая “дуга нестабильности”, простирающаяся по южной и юговосточной периферии евразийского пространства, а отдельными метастазами вклинивающаяся уже и в его ядро. Здесь как раз представления о безопасности активно участвуют в генезисе конфликтов. Следовательно, исследование этих представлений на двух уровнях — массового сознания и политических элит — было бы первым шагом на пути предотвращения конфликтов, грозящих вспыхнуть, и урегулирования конфликтов, уже полыхающих. При этом важно не ограничиваться только сегодняшними представлениями, надо знать их матрицу — какими они были в последние годы существования СССР. Разумеется, сейчас нельзя рассчитывать на исчерпывающий анализ как тех, так и других представлений. Пока придется ограничиться их краткой характеристикой, причем заранее ясно, что в дальнейшем она потребует уточнений и исправлений.

Массовое сознание: представления о безопасности в СССР и после него

В течение нескольких десятилетий советские люди отождествляли безопасность с весьма ограниченным набором условий существования. И в первую очередь с миром. Это, с одной стороны, было естественным следствием глубокой народной памяти о Второй мировой войне, а с другой — результатом целенаправленной пропаганды, которая представляла мир главным условием продвижения к коммунизму, на деле же служила легитимизации “мирообеспечивающего” режима и оправдывала первоочередное развитие военно-промышленного комплекса. Противоречие между прокламируемой борьбой за мир и фактической гонкой вооружений снималось за счет пугающего образа “поджигателей войны”. На этой базе развивалось самоотчуждение СССР от остального мира, якобы для гарантированного обеспечения мира на советской земле. “Мир во всем мире” сводился к миру в границах СССР.

В связи с растущим разочарованием в коммунистическом идеале официальная трактовка мира как однонаправленной ценности не привилась. Зато периодическое возвращение пропаганды к теме прошлой войны для обоснования привилегированного права СССР на мир активизировало в народной памяти воспоминания о тяготах военных лет. В конечном счете у значительной части населения утвердилось представление о мире как о самоцели, абсолютной ценности, ради которой следует пожертвовать прочими аспектами безопасности.

Безопасность отождествлялась также с включенностью в систему конформистских отношений типа “патрон—клиент” между властью и подданными. Тут под общесоветской пеленой были хорошо заметны культурно-исторические и социально-территориальные различия. Отождествление безопасности с личной причастностью к власти и с благоволением конкретных носителей власти всего сильнее проявлялось в сельских районах Средней Азии. В городах европейской части СССР достаточно было демонстрировать непротивление власти как таковой. В первом случае возможности для личностной самореализации были, видимо, уже, чем во втором. Однако при всех различиях общим являлось уподобление безопасности свободе от ответственности за достижение безопасности через личную деятельность.

Еще одно отождествление заключалось в том, чтобы приравнивать безопасность к физической сытости. На первый взгляд, диапазон потребительских запросов был широким: кто-то довольствовался советским минимумом, кто-то жаждал максимально приблизиться к западным стандартам потребления. Тем не менее, в целом в стране, за 70 лет прошедшей через несколько катаклизмов массового голода и так и не решившей продовольственную проблему, приоритетное значение получило продовольственное потребление, и под знаком “погони за колбасой” прошла жизнь целого поколения советских людей.

Все вместе эти отождествления сводили безопасность к вопросу о выживании, а личность превращали в сугубо пассивный объект безопасности. И все же они не смогли полностью воспрепятствовать диверсификации представлений о безопасности. В среде урбанизированного, прежде всего русскоязычного, населения постепенно усиливалось внимание к аспектам безопасности, обеспечивающим права и свободы личности. Еще более сильным оказалось беспокойство за этническую идентичность, широко распространившееся в Евразии в 1970— 1980-е годы.

В этом отношении лидировали две группы народов. Во-первых, те, которые позже других вошли в состав СССР и/или обладали исторически недавним опытом собственной национальной государственности — эстонцы, латыши, литовцы, молдаване, в меньшей степени грузины, армяне,

азербайджанцы. Во-вторых, народы, взаимодействие которых с российским/советским государством было отмечено печатью длительной конфликтности — крымские татары и большинство кавказских горцев. Они еще до революции испытали беспощадное насилие и депортации; они же проявили наименьшую лояльность к советской власти и стали жертвами сталинского этноцида. Что касается остальных, то их исторические воспоминания могли быть относительно спокойными (как у узбеков) или, наоборот, очень болезненными (как у казахов, “уполовиненных” насильственным переводом на оседлость и коллективизацией). Но, помимо исторической памяти, действовали и другие факторы, провоцировавшие этническое беспокойство многих народов. Это широкая экспансия русского языка на всем пространстве Союза и принудительное расширение сферы употребления языков титульных наций в многонациональных республиках; наводнение исконных этнических территорий иноэтничными мигрантами; разрушение центральными ведомствами местных хозяйственно-культурных типов и традиционной среды обитания; эрозия национальных культур советской идеологизированной эрзац-культурой.

Особый случай представляют русские. За годы советской власти русский народ подвергся самым, быть может, сокрушительным ударам. Но несмотря на колоссальные людские потери и катастрофический разрыв культурной преемственности, он остался этносом столь многочисленным и сохранил за собой в Евразии столь значительную степень исторической субъектности, что был избавлен от тревог за этническое самосохранение. Поэтому процесс активизации национального чувства начался у русских позже, чем у прочих советских народов, и не был сопоставимо интенсивным и драматичным.

В большинстве же нерусских регионов латентные национальные опасения стремительно вырвались наружу в ходе горбачевской либерализации. Они легко отодвинули на задний план основополагающую идею перестройки — обновление социализма и послужили социально-психологической основой национальных движений, которые первоначально возникали как экологические, языковые, культурные и которые походя и подчас непроизвольно брали на вооружение новые или расширившиеся представления о личностной безопасности. Однако стержневой была проблема выживания наций 4.

После скоротечного распада Советского Союза сложилась ситуация, которую с известными оговорками можно квалифицировать как постколониальную. Слабость политических режимов в ряде республик, взаимные территориальные притязания, претензии национальных меньшинств на отделение, дезинтеграция единой оборонной и хозяйственной системы — все это сделало геополитическое пространство Евразии едва ли не крупнейшей в мире зоной напряженности, усеянной очагами вооруженных конфликтов.

В таких условиях мир утрачивает здесь значение абсолютной ценности, на высшую ступень в трансформирующейся иерархии представлений поднимается двуединое представление о сверхценности национального государства и его территориальной целостности. Но в противовес идеалу каждое такое государство либо многонационально (а значит, является полем конкуренции несовместимых частичных представлений о национальной безопасности), либо, будучи относительно моноэтничным, не объединяет на своей территории всю титульную нацию (и тогда, утверждая право на территориальную целостность для себя, отказывает в нем соседям). В первом случае доминирующее большинство и меньшинства смотрят друг на друга как на главный источник угрозы собственной безопасности; во втором — конфронтация проходит по линии межгосударственных отношений. Вследствие этого опять воцаряется моноцентричное понимание безопасности, классовую ксенофобию сменяет этническая, в жертву выживания нации приносятся прочие аспекты безопасности, а сама нация как субъект безопасности подавляет личность и при крайних вариантах абсолютизации национальной идеи (на Кавказе, например) делает это едва ли не безжалостнее, чем в свое время тоталитарная империя Кремля.

Вместе с тем в представлениях о безопасности наблюдаются сдвиги и иного рода. Постепенно изживается наследие долгой отчужденности от окружающего мира. Более того, сейчас бывшие граждане СССР нередко сильнее ощущают свою взаимосвязь с дальним зарубежьем, чем с ближним. И причина не только во внезапно обнажившихся межнациональных противоречиях между недавними “братьями”. Сказывается еще и впервые испытанная новизна свободного общения родственных этносов, культур, цивилизаций, до недавнего времени разделенных “железным занавесом”. И напротив, различия между первоначально христианскими, исламскими и буддийскими регионами или между славянским ядром Евразии и его тюркской периферией предстают в преувеличенном виде. Можно сказать, что в меняющихся представлениях о безопасности связь с недавними “солагерниками” попросту не замечается. То есть появился новый, избирательный, изоляционизм. Тогда как представление о мире как о всеподавляющей цели явно поколеблено, покушения на своеобразную национальную монополизацию ценностей мира (“у нас спокойно, а что на Кавказе воюют, нас это не волнует”) по-прежнему являются

характерной чертой представлений о безопасности в постсоветской Евразии.

Сейчас повсеместно людей обуревают заботы об элементарном выживании. Приоритет продовольственного потребления дополнительно укрепился; престижное потребление может позволить себе лишь очень небольшая часть населения. Новое заключается в том, что вместе с ростом цен началось переосмысление народом своих взаимоотношений с государством. Все больше людей осознает, что колыбель государственного патернализма опрокинулась и отныне забота об обеспечении личной безопасности целиком лежит на их плечах. Но если понимание этого момента распространилось довольно широко, с адекватными поведенческими реакциями дело обстоит гораздо хуже. Многие люди, даже примирившись с крахом социалистического патернализма, все еще отводят роль главного гаранта безопасности власти, которая с ней явно не справляется. И как следствие — сильнейшая фрустрация, которая оборачивается глубоко нигилистическим отношением к любым предложениям по обретению безопасности, выдвигаемым политиками, учеными, прессой. Взамен люди старших поколений замыкаются в семье, охотно слушают астрологов, заезжих проповедников, прорицателей, а отчасти и специалистов по изысканию “врагов”. В Средней Азии и Закавказье они связывают надежды на безопасность в первую очередь с защитными функциями традиционной социальной организации и потому подчеркивают свою лояльность роду, клану, патронимии, соседской общине, землячеству, локально-культурной общности.

Что касается молодежи, она в значительно большей степени, чем старшие, действует сообразно изменившимся представлениям о безопасности. Недаром она так быстро и сравнительно легко включается в рыночные отношения. Однако ускоренная субъективизация молодежи оказалась во многом уродливой и зачастую, увы, не благоприятствует идее совместной безопасности. В Закавказье и на Северном Кавказе, в Средней Азии и Казахстане дети, порывая во имя свободы личностного самоопределения с клиентелизмом отцов, поддаются искусу агрессивного национализма или религиозного фундаментализма. В славянских же регионах в молодежной среде преобладает незрелый анархический и аполитичный индивидуализм, который в провинции нередко причудливым образом соединяется с полупринудительным, впрочем скоро проходящим, коллективизмом неформальных молодежных группировок. Таким образом, тогда как старшие никак не могут расстаться с фантомом управляемости жизни сверху, младшие либо хотят сами втиснуть ее в новое русло посредством насилия, либо слишком безотчетно отдаются ее течению. В результате молодые тоже, только на свой лад, демонстрируют нигилизм по отношению к взвешенному политическому поиску цивилизованной модели безопасности.

Безопасность и постсоветские политические элиты

Свое практическое воплощение представления о безопасности получают в действиях политических элит. Поэтому важно знать свойственные элитам оттенки представлений о безопасности. Эти оттенки настолько многочисленны, что требуют специального исследования в рамках отдельной статьи. Однако, если подходить к представлениям о безопасности постсоветских политических элит предельно обобщенно, то можно выделить две основные тенденции. Согласно первой, безопасность “своего” государства, то есть государства титульной нации, имеет самодовлеющее значение. Она выше безопасности отдельных личностей и меньшинств; и уж во всяком случае национальная идея важнее всяких абстрактных соображений о совместной безопасности. Вторая тенденция отражает позицию тех, кто выступает в поддержку коллективной безопасности в рамках СНГ и/или в более широких геополитических границах, полагая ее при этом не только системой гарантий, предотвращающих гипотетическую внешнюю агрессию, но и действенным средством поддержания внутриполитической стабильности и защиты прав человека.

Полное отождествление какой-либо национальной политической элиты с одной из этих тенденций вряд ли возможно. Элиты всюду неоднородны, поэтому обе тенденции имеют своих сторонников во всех частях Евразии, хотя, скажем, влияние сторонников первой тенденции в России слабее, а второй — сильнее, чем в Азербайджане или Туркменистане. Кроме того, важно учитывать роль ситуационно обусловленных подвижек в позициях элит. Они как бы колеблются между двумя тенденциями под давлением меняющихся обстоятельств. Например, исходная идея коллективной безопасности в рамках СНГ сначала трансформировалась в идею двусторонних союзов, а затем Нурсултан Назарбаев предложил проект Евразийского союза, то есть возврат к приоритету коллективной безопасности, но с куда большим, чем предполагалось в рамках СНГ, ограничением суверенных прав государств — субъектов безопасности 5.

Итак, у постсоветских национальных политических элит представления о безопасности

значительно не совпадают, что сильно осложняет продвижение к общей безопасности. Но есть и другое серьезное препятствие — некомпетентность элит, ставшая уже притчей во языцах в пространстве Евразии. Случаев фантастического невежества политиков и советников действительно хватает, однако в целом некомпетентность объясняется не столько недостаточным объемом знаний у людей, принимающих политические решения или влияющих на их принятие, сколько другой причиной. У всех постсоветских элит (правда, в разной степени) плохо развита способность улавливать потребность в безопасности и представления о ней, идущие от народа, равно как и идеи о безопасности, генерируемые политической наукой, более или менее адекватно воспринимать те и другие во всей их совокупности и соответственно строить политику.

Уровень некомпетентности находится обычно в прямой зависимости от степени политического радикализма. Это не означает, что преимущественно консервативная политическая элита Туркменистана, Узбекистана или Казахстана наиболее преуспела в выработке адекватных представлений о безопасности. Просто наследники местной партийно-хозяйственной номенклатуры в большей степени сохранили преемственность управленческих кадров и отлаженные связи по системе “патрон—клиент”. Это позволяет им, с одной стороны, более жестко и эффективно контролировать общественную жизнь, с другой — действовать с большим ситуационным прагматизмом. Но есть два обстоятельства, сильно обесценивающие их преимущества. Во-первых, сами ситуации, с которыми им приходится сталкиваться, зачастую не противоречат их устоявшимся представлениям о безопасности. Во-вторых, относительные успехи тюркских консерваторов обратимы, поскольку в их республиках не решаются проблемы, чреватые в недалеком будущем кризисами куда более страшными, чем те, что наблюдаются сейчас в других частях Евразии. В Центральной Азии в целом это проблема усыхания Аральского моря, разрушения почв, аграрного перенаселения, в Казахстане — еще и проблема его вероятного этнотерриториального разлома.

Среди радикализированных политических элит поистине удивительна по уровню своей некомпетентности грузинская. В свое время она призвала и признала замечательного прагматика и законченного политического хамелеона Э. Шеварднадзе. Но в большинстве своем, несмотря на тяжкие уроки последних лет, она так и не обрела под его руководством компетентности. Этому воспрепятствовали ее качества, окончательно сформировавшиеся во времена правления З. Гамсахурдиа. Воинствующий национализм грузинской политической элиты в самих своих псевдорационалистических обоснованиях политики подменяет сколько-нибудь трезвую оценку реальности примитивным мифом о грузинском величии. Вдобавок национализм соединяется у нее с откровенной, порой истеричной аморальностью. Как следствие, безопасность в представлениях грузинской элиты уравнена с двойной безответственностью: грузинской нации — в ее отношениях с другими этническими субъектами безопасности; грузинских политиков — в их политических решениях и действиях. И все это накладывается на элементарное невежество многих людей, стремительно ворвавшихся в элиту Грузии в последние годы.

Национальные политические элиты прочих постсоветских государств Евразии размещаются в пределах довольно широкого диапазона компетенций. Одни ближе к грузинскому образцу, другие — к среднеазиатским. Очевидно культурное сходство славянских элит между собой и их отличие как от радикалов гамсахурдиевского типа, так и от консерваторов типа Ниязова. В то же время и среди “братьев-славян” политическая элита России занимает совершенно особое место. Своеобразие ее политического видения и поведения не может быть объяснено в категориях радикализма или консерватизма, национализма или интернационализма, хотя все они ей присущи. Но, на мой взгляд, они не имеют решающего значения для объяснения ее представлений и действий в тех областях политики, где безопасность неразрывно связана с состоянием межнациональных отношений.

Российская элита в массе своей признает как минимум в качестве идеала равносубъектность себе элит других государств СНГ. Кроме того, собственно русское большинство российской элиты отчасти склонно согласиться с равносубъектностью элит российских автономий. Однако при этом российская элита постоянно совершает подмены, отождествляя понимание безопасности партнерами и оппонентами со своим собственным.

Происходит это в основном по двум причинам. Первая: в сознании всей (или почти всей) российской элиты до сих пор сильны стереотипы восприятия действительности, сложившиеся под воздействием коммунистической пропаганды. Согласно им, в СССР повсеместно господствовал один и тот же социалистический образ жизни (хотя на самом деле этого никогда не было), национальные различия стирались и, стало быть, являлись различиями скорее стадиальными и остаточными, чем сущностными и существенными.

Вторая: за редким исключением, в культурном отношении у большинства представителей

российской элиты все-таки доминирует русское начало. Ведь даже самые ярые враги русского империализма в автономиях, желая обрести массовую аудиторию, как правило, обличают и проповедуют по-русски, используя старые русские культурные идиомы и (куда чаще) советско-русский “новояз”, и неизбежно вместе с формой заимствуют ментально значимые частицы содержания. Доминирование русского придает российской элите значительную (хотя и не безусловную) поведенческую цельность. Людям элиты присуще и довольно распространенное качество собственно русских — слабое восприятие чужой этнокультурной индивидуальности. Но это качество амбивалентно по своим последствиям: с одной стороны, те, кому оно свойственно, даже против воли часто ведут себя как заправские интернационалисты, чуть ли не космополиты (когда другие кажутся тебе такими же, как ты, их национальность, если она специально не акцентируется, не влияет на твое отношение к ним). С другой стороны, это качество часто воспринимается как визитная карточка шовиниста (когда ты просто не замечаешь этничности других, не учитываешь ее при общении, ты как бы вовсе отказываешь другим в праве быть иными, такими, какие они есть).

Этот недостаток российской политической элиты сильно затрудняет ее диалог с этническими субъектами безопасности, на мой взгляд, куда сильнее, чем русский идейный национализм, демонстрируемый некоторой частью элиты. Ситуация дополнительно осложняется еще одним неотъемлемым качеством нынешнего поколения российских политиков — почти тем же самым незрелым анархическим индивидуализмом, о котором я уже писал, рассуждая о молодежи. На момент падения системы, цементировавшейся КПСС, и “господа демократы”, и “товарищи коммунисты” уже жаждали максимального личностного самоутверждения, которое в первую очередь сулило поприще политической деятельности, ибо после десятилетий партийного надзора здесь открывались просто фантастические возможности. К сожалению, политическая деятельность до сих пор не стала полем социального регулирования, не попала под контроль морали, просто здравого смысла. И почти всякий политик любого ранга настроен на нескончаемый монолог, посредством которого он стремится навязать свое мнение по различным вопросам всему остальному миру.

В таких условиях российская элита в целом неизбежно остается в высшей степени раздробленной и неорганизованной. В сфере практической политики она обнаруживает способность скорее к аппаратной интриге, чем к целенаправленному и крупномасштабному действию. Серьезные по своим последствиям решения оказываются импровизациями отдельных лиц и небольших группок, движимых эгоистическими интересами, и, естественно, принимаются без необходимой экспертной проработки. Если же таковая и проводится, то, как правило, с нулевым результатом. Ибо общественные науки, включая политическую, все еще занимают при российской власти положение “Ученого совета при Чингисхане” 6.

* * *

Совершенно очевидно, что пространство постсоветской Евразии является сейчас не самым благоприятным местом для распространения уже существующих универсальных представлений о безопасности и тем более для поиска новых путей к общей безопасности. О имеющихся здесь основных препятствиях можно коротко сказать следующим образом.

1. Общественное сознание в нерусских регионах часто находится в плену исторической памяти, в русских — испытывает одновременно шок и пресыщение от ее ревизии. И повсюду оно дезориентировано трудностями неравномерного, колеблющегося движения от тоталитаризма к демократии, от плановой экономики к рыночной.

2. В пределах бывшего СССР сосуществуют многие частичные представления о безопасности, выработанные историческим опытом людей и глубоко ими интериоризированные. Они несут на себе этнокультурные знаки различия и при взаимодействии друг с другом часто конфликтны.

3. Общие же для бывшего СССР представления о безопасности были строго моноцентричны. В центре находились: мир для СССР (для “своих”) как всеподавляющая самоцель; патронат государства как гарант групповой и личностной безопасности; физическая сытость как общепризнанный символ достижения безопасности. Сейчас происходят изменения, однако не в такой степени (у одних) и не таким образом (у других), чтобы можно было говорить о решительной трансформации представлений о безопасности.

4. Главных изменений два. С одной стороны, повысилась ответственность личности за свою безопасность, но главным образом в форме анархического самоутверждения, что ведет к росту небезопасности отдельных групп и целых национальных обществ. С другой стороны, в представлениях о

безопасности воцаряется сверхценность нации (или этноса) и ее государственной территории (или этноареала).

5. Для политических элит Евразии характерны: ^рационализированный национализм большинства нерусских элит, слабое восприятие чужой этничности русской элитой, слабость обратной связи с обществом и неразвитая культура политического диалога в целом.

ПРИМЕЧАНИЯ

1 Рассматривая развитие представлений о безопасности в исторической ретроспективе, Эмма Ротшильд обратила внимание на то, что они менялись двояким образом: обогащалось само их содержание и в то же время расширялся круг субъектов безопасности (Rothschild Emma. What is Security? [Cambridge], July. 1993 /Common Security Forum. P. 9—12 (preprint). А называя единым субъектом будущей безопасности “грядущее международное гражданское сообщество”, она тем не менее подчеркивает, что его задача — обеспечение безопасности всех его участников: “групп, организаций, коммерческих предприятий, отдельных индивидов — во всей множественности их идентичности и целей” (Op. cit.. P. 8).

2 Данный абзац текстуально воспроизводит высказывание Ю. А. Александрова.

3 В частности, существует мнение, что поскольку в универсальных представлениях о безопасности приоритетное значение придается обеспечению политических прав личности, это обусловлено “иудейско-христианскими корнями” европейской и североамериканской культур и “наследием Американской и Французской революций”. Тогда как “другие культуры склонны придавать большое значение иным правам, особенно праву на обеспечение основных материальных потребностей жизни”. — Common Security Forum Research Network Proposal: Human Survival and Security [Harvard Centre for Population and Development Studies,1992]. P. 6—7 (manuscript).

4 Этот и следующий абзац сформулирован А. А. Празаускасом.

5 Мысль о роли ситуационного давления принадлежит А. В. Малашенко.

6 Фраза принадлежит профессору Б. Грушину. См.: “Независимая газета”, 1992, 28 октября.