УДК 165

ББК 87.225

К 69

Л.В. Корсакова,

кандидат философских наук, доцент кафедры философии Кубанского государственного технологического университета; г. Краснодар, ул. Красная, 135, ауд. 162; тел.моб. 8-905-476-04-29; E-mail: likors@rambler.ru

Понятие и образ: эпистемологический потенциал философских и

художественных текстов

(Рецензирована)

Аннотация: В статье на историко-философском материале рассмотрены основные оценки эпистемологического потенциала языков философии и литературы с целью выявить, какие границы для понятия и образа устанавливались в познавательной деятельности. Выявлено доминирующее представление об эпистемологической автономности языка литературы, связанной с принципиальной открытостью, незавершенностью процесса познания: именно образ позволяет выразить то вновь открытое, что впоследствии будет доказано и описано логико-понятийным языковым инструментарием.

Ключевые слова: Философия, художественная литература, познание, понятие, образ, формализация, общезначимость

L.V. Korsakova,

Candidate of Philosophy, Assistant Professor of Philosophy Department of the Kuban State Polytechnic University; Krasnodar, Krasnaya Street, 135, room 162; mob. ph. 8-905-47604-29; E-mail: likors@rambler.ru

Concept and image: the epistemological potential of philosophical and art texts

Abstract: In the paper, using a historic-philosophical material, the author examines the basic estimations of the epistemological potential of the languages of philosophy and the literature with the aim to reveal, which borders were established in informative activity for the concept and the image. The notion on epistemological autonomy of the language of the literature related to a

basic openness and incompleteness of process of knowledge is dominating. The author arrives at a conclusion that just the image allows us to express the new-disclosed that will subsequently be proved and described by using a logic-conceptual language toolkit.

Keywords: philosophy, fiction, knowledge, concept, an image, formalization, general validity.

Один из аспектов проблемы языка научной теории состоит в том, что язык является не только средством описания результатов научного исследования, но и одним из инструментов ее построения, проверки. Это означает, что он должен реализовывать в равной мере две возможности: первая - возможность общезначимого, интерсубъективного выражения мысли; вторая - возможность непосредственно познания, отражения исследуемого объекта. Традиционно первому аспекту уделялось много внимания, и он успешно реализовывался в выполнении требования формализованности языка науки: использовании специальных знаков, формул и ограниченного набора правил связи их друг с другом. Столь же традиционно второй аспект является проблемной областью как для самих ученых, так и для философов и методологов науки. Суть проблемы заключается в том, что в таком инструментальном значении язык должен одновременно удовлетворять как требованию точности и строгой упорядоченности в развитии научной мысли, так и требованию открытости, семантической незавершенности собственных конструкций для формирования новых научных идей. Эта проблема со всей очевидностью обозначилась в древности, при первых попытках познавательного освоения действительности, еще до возникновения самой теоретической науки. Тогда она проявлялась в «соперничестве» философской (понятийнологической) и художественной (образной) языковых практик. С распадом мифологической традиции в западной культурной традиции сразу выделились два пути реализации мыслительной активности субъекта: с одной стороны, гомеровский эпос и античная трагедия, а с другой - древнегреческая натурфилософия. Образ и понятие как два способа отражения объективной действительности. В данной статье мы обратимся к основным тенденциям оценки эпистемологического потенциала языков философии и художественной литературы видными представителями европейской философии. По тому, как развивались представления философов о взаимоотношениях литературы и философии, можно судить, какие границы для понятия и образа устанавливались в познавательной деятельности.

В диалогах Платона поэзия рассматривается в контексте метафизических, эпистемологических и этико-политических воззрений. В каждой из этих областей значение литературы ничтожно, если не негативно. Поэзии отказано в познавательной функции: как известно, образ подражает вещам, о которых не может быть знания, а может быть лишь мнение, сегодня одно, а завтра другое. Только философия стремится и способна постичь истинное знание, а именно идеи вещей.

Как и Платон, Аристотель говорит о подражательной природе поэзии, однако в понимании Аристотеля поэзия не есть простое копирование вещей или воспроизведение действительности. В миметической природе поэтических произведений заключается их эпистемологический потенциал, ибо «первые познания человек приобретает посредством подражания». Эстетическая функция литературы вспомогательна по отношению к эпистемологической, так как человек, подражая, приобретает знания и от этого испытывает удовольствие. Эстетическая функция отличает литературу от философии, так как получаемое от чтения поэтических произведений удовольствие делает познание более легким. Кроме того, Аристотель видит еще один пункт пересечения поэзии и философии: они сообщают о мире не частное (как история), а общее. Аристотель при этом не допускает мысли о тождестве поэзии и философии, хотя видит много общего, ибо литература - это не только познание, совершаемое в своеобразном интеллектуально-эстетическом акте. Это еще и определенное эмоциональное усилие - «очищение чувств», осуществляемое посредством сострадания и страха.

Римские философы продолжают традицию Аристотеля в понимании подражательной

природы художественного творчества. Однако в этом качестве образное изложение не имеет самостоятельного эпистемологического значения, а служит лишь своеобразным преддверием к философии, нравственным поучением, изложенным в доступной, украшенной вымыслом форме. Об этом пишет Плутарх в трактате «Как молодому человеку читать поэтов», а Лукреций объясняет свой выбор стихотворной формы для философского трактата необходимостью его популяризации: «слишком суровое» для непосвященных учение нужно «приправить поэзии сладостным медом», чтобы «приковать» внимание до тех пор, пока человек «не познает всей природы вещей» [1].

Такой распространенный взгляд на поэзию как вспомогательное средство нравственной философии стал отражением общей культурной ситуации в Древнем Риме. Римская философия носит прикладной характер, занимаясь по преимуществу выработкой моральных теорий, а вопросы гносеологии отходят на дальний план. Отмечается небывалый подъем ораторского искусства, получивший название «вторая софистика». Риторика начинает играть роль важнейшей общеобразовательной дисциплины, конкурируя с философией, а практика красноречия стремится вытеснить литературу. Эффектности декламации уделяется куда больше внимания, чем содержанию речи - оратор воздействует на слушателя мимикой, красотой голоса, дикцией, пением скорее, чем смысловой составляющей. Такое внимание к риторике объясняет, почему поэзия понимается как «обертка» философии, ибо внешне привлекательное доминирует над сутью. Это настроение пронизывает всю римскую культуру, которую А.Ф.Лосев метко охарактеризовал, как «полную субъективизма, психологизма, дидактизма, морализма, декоративности, показного характера и страсти к роскоши, блеску, торжественности» [2].

В средневековой философии мы находим две кардинально противоположные оценки эпистемологического потенциала образного языка литературы. Основой для негативной оценки послужила римская эстетическая практика. Христианские философы раннего периода, изнутри изучавшие римскую культуру, выдвинули два основных возражения против поэзии: с одной стороны, Тертуллиан заявляет, что все притворное есть грех

идолопоклонства в глазах Создавшего истину [3]. Кроме того, философы не могут согласиться со способностью поэзии возбуждать «темные» страсти в душе человека и ослаблять разумные добродетели. В.В.Бычков обозначил подобный подход к художественным произведениям как «духовный утилитаризм» [4]. Хотя Августин Блаженный говорил в своей ранней работе «Contra Academicus», что истина многообразна, что философия не должна пренебрегать поэзией, так как она может выражать истину образами, поэзия долгое время рассматривалась как придаток логики или риторики.

Такой оценке, основанной на осмыслении римской литературы, противостоит другая, отличающаяся как методом, так и результатами. Связана она с экзегетической практикой. Христианские философы нуждались в действенных приемах прояснения и понимания символов, темных мест и просто недостатков перевода текстов Священного Писания. Уже у первых апологетов складывается мощная практика толкования текстов Священного Писания, результатом развития которой можно считать первые работы по семиотике Августина Блаженного. Однако глубокая убежденность первых христианских философов в трансцендентности Бога исключала саму возможность исчерпания смыслов Писания посредством выверенных логических операций. Это привело к синтезу понятийнологического инструментария философии и образно-символического поэтического языка. Такой метод указывал, намекал, наводил читателя на истину, позволяя не обнажать главное. Толкования Священного Писания, выполненные Тертуллианом, Оригеном, Дионисием, зачастую гораздо ближе к художественно-эстетическому сознанию нежели к строгому философствованию. Так, некоторые трактовки Оригена крайне сомнительны как текстоведческий источник, но зато являют из себя образец возвышенной поэзии, построенной на игре цитатами, ассоциациях и символических сравнениях.

Подобно неоднозначности характера культуры Возрождения, у философов этой эпохи нет единой оценки эпистемологического потенциала философского и художественного

творчества. Для раннего Возрождения характерна тенденция так называемого «оправдания» поэзии, которая понимается как чисто интеллектуальное занятие. Ценность художественного произведения в этот период измеряется количеством труда, затраченного при его создании: сюда входит и знание философии, и понимание космических законов и законов движения, археологических данных, истории и географии. В конце концов, поэт более не противопоставляется философу как человек чувства человеку, обладающему научным познанием. В «Апологии поэзии» Боккаччо не соглашается с тем, что поэты только подражают философам, - поэтов следует относить к числу самих философов.

Позднее проявляется другая тенденция: на смену отождествлению поэзии с философией приходит их разрыв, связанный с эстетизацией литературы. Единственным критерием ценности произведения искусства признаются его эстетические свойства. Кастельветро заявляет, что поэту простится все: случайные ошибки, слепое подчинение правилам искусства, - если он удовлетворяет требованию народа приносить ему удовольствие. В середине XV века Баттиста Гварини выражает позицию, близкую к чистому эстетизму: трагическое и отрицательное в литературе не ужасает нас так, как в действительности, так как в поэзии нас интересует только успех или неуспех художника в подборе персонажей и разворачивании сюжета.

Научная революция XVI - XVII веков определила преимущественную сферу интересов философии в этот период. Вопросы психологии, физики, политики, оптики, метафизики рассматриваются и разрешаются с позиции разума, вооруженного математическим или эмпирико-индуктивным методом познания. В это время много внимания уделяется созданию и объяснению принципов формализации языка науки. Интерес к эпистемологическому потенциалу образных конструкций отступает: в вопросах искусства эти философы большей частью еще не изменили своего традиционного представления о пагубных свойствах воображения. Вообще философы Нового времени мало интересуются искусством, часто плохо с ним знакомы и касаются сферы художественного творчества лишь в контексте общих рассуждений о познании и его психологических особенностях. В таких условиях не кажется странной негативная и часто даже пренебрежительная оценка роли литературы философами этой эпохи. К.Гилберт образно охарактеризовала отношение философов к литературе в этот период: «Положение философии можно сравнить с положением женщины, которая, желая снискать расположение своего возлюбленного, порочит свою соперницу; так же философия, казалось, добивалась расположения математики пренебрежительными отзывами о поэзии и фантазии» [5].

Так, хотя Ф. Бэкон в сочинении «О достоинстве и приумножении наук» и заявляет, что поэзия, соответствуя интеллектуальной функции воображения, подчас более предпочтительна в вопросах познания. Эти слова однако надо расценивать не как дань познавательной функции литературы, а скорее как сетование на несовершенный инструментарий философии, которую мыслитель ставит выше поэзии. Ф. Бэкон отводит воображению роль связующего звена между памятью (история) и рассудком (философия). Целью поэзии является скорее развлечение, игра ума, чем его работа. Таким образом, Ф. Бэкон вполне в духе давно ушедших времен оценивает поэзию как «приятный» способ выражения готовых научных истин и моральных законов.

При вполне очевидной разнице философских взглядов и подходов Ф.Бэкона и Р.Декарта по поводу художественной литературы оба философа высказываются похожим образом. В «Рассуждении о методе» Р.Декарт восхищается «пленительной изящностью и нежностью» поэзии, но с «большим уважением и вниманием» входит в область математики и новой философии, которая должна быть основана на «прочном и крепком фундаменте» математического метода, «совмещающего достоинства» логики, алгебры и геометрии [6].

Томас Гоббс возражал против претенциозной туманности поэзии, стремящейся выразить больше того, что является совершенно понятным. Однако у него выражена и мысль, принадлежащая скорее времени грядущему: в случае, когда философия уже упорядочила систему опытных данных, поэзия получает уже готовый материал и ей остается только «петь

и танцевать», но все еще есть области, например, этика, где философия еще не выполнила свою функцию, там фантазия должна наводить порядок и организовывать, поставлять смысл и слова для его выражения, не забывая украшения и привлекательности. Литература, оказывается, не только украшает, но также мыслит и классифицирует. Как мы уже подчеркнули, такое признание за литературой не только эстетической ценности удивительно как на общем фоне взглядов других философов времени, так и в контексте собственной философии Т. Гоббса, представляющей все многообразие явлений лишь материей и движением в уме (если речь идет о нематериальных объектах) или вне его (если речь идет о природе).

С этого времени начинает развиваться собственно теоретическая наука, а вопросам языка науки методологи и философы будут уделять отдельное внимание. Так, В. Лейбниц предпринимал попытки создания универсального языка, основывающегося на математической символике и логике. Существуют также законченные попытки разработать систему искусственного языка, который бы удовлетворял требованию точности в отражении объектов действительности. Так, в 1661 году Дж. Дальгарно опубликовал трактат под названием «Искусство обозначения, или всеобщий символ и философский язык». В основе языка Дальгарно лежал принцип логической операции деления понятий, а минимальной значимой единицей философского языка должна была стать буква, за которой закреплялось понятие той или иной степени сложности. В 1668 году выходит в свет «Очерк о подлинном знаке» Д. Уилкинса, который увидел слабость системы Дальгарно лишь в недостатке сведений для изначального разделения знаний на 17 классов. Теперь Уилкинс все существующие знания делит на 40 разделов, в дальнейшем действуя так же, как Дальгарно: делит классы на подклассы и так далее до обозначения единичного предмета. Х.-Л. Борхес следующим образом комментирует принцип использования предложенного Уилкинсом языка: «Аналитический язык Уилкинса - не худшая из схем. Ее роды и виды противоречивы и туманны; зато мысль обозначать буквами разделы и подразделы, бесспорно, остроумна. Слово «лосось» ничего нам не говорит; соответствующее слово «^апа» у Уилкинса содержит в себе определение (для человека, усвоившего сорок категорий и подвидов этих категорий): рыба, чешуйчатая, речная, с розовым мясом» [7

Очевидно, что обе попытки восходят к декартовскому тезису о возможности врожденных идей, имеющих соответствия в реальном мире, и обеспечивающих саму возможность научного познания. Но и представители эмпирической традиции не избежали мыслей о том, что естественный язык не способен точно передать результаты научных исследований, рисуя часто неверную картину реального мира. Задача адекватной передачи информации о предметах и событиях внешнего мира приводят и Ф. Бэкона к мысли о возможности напрямую выражать понятия не буквами или словами, а иного рода символами.

Данный пример наряду с другими показывает, что работа философов по совершенствованию языкового инструментария науки преимущественно сосредоточивается на способах формализации языка научного исследования, а возможность «выражать невыразимое», то есть осуществлять исследование и делать научное открытие средствами самого языка, по-прежнему будет оставаться «философским вопросом». В статье мы показали, что в истории философии существует представление об эпистемологической автономности языка художественной литературы: аргументация Аристотеля, экзегетическая практика средневековых философов, прозрения Томаса Гоббса. Более того, эпистемологический потенциал образно-символических ресурсов языка как раз связывается с принципиальной открытостью, незавершенностью процесса познания: именно образ

позволяет выразить то вновь открытое, что впоследствии будет доказано и описано логикопонятийным языковым инструментарием.

Примечания:

1. Лукреций. О природе вещей. М.: Худож. лит., 1937. С. 59-60.

2. Лосев А.Ф. Эллинистически-римская эстетика. М.: Мысль, 2002. С. 99.

3. Тертуллиан. Избранные сочинения: пер. с лат. / общ. ред. и сост. А.А. Столярова. М.: Прогресс: Культура, 1994. С. 251-252.

4. Бычков В.В. Aesthetika Ра^ит. Эстетика отцов церкви. Т. 1. М.: Ладомир, 1995. С. 462.

5. Гилберт К.Э., Кун Г. История эстетики. СПб.: Алетейя: Университет, 2000. С. 221.

6. Декарт Р. Рассуждения о методе, чтобы верно направлять свой ум и отыскивать истину в науках // Декарт Р. Сочинения: в 2 т. Т. 1. М.: Мысль, 1989. С. 250-297.

7. Борхес Х.Л. Аналитический язык Джона Уилкинса // Борхес Х.Л. Сочинения: в 3 т. Т. 2. М.: Полярис, 1997. С. 83-87.