СРЕДСТВА ВЫРАЖЕНИЯ ЛИРИЧЕСКОЙ РЕФЛЕКСИИ В ПОЭЗИИ К.Ф. РЫЛЕЕВА

Т.А. Ложкова

Творчество К.Ф. Рылеева традиционно находится в центре внимания исследователей как репрезентативное для поэзии гражданского романтизма. В науке отмечено явное тяготение художника к высоким жанрам, открытая политическая программность, идеологическая насыщенность его лирики1. Творческая позиция поэта, таким образом, предстает цельной и лишенной внутренних противоречий. Между тем, сравнивая жанровостилевую палитру Рылеева с поэтическими пристрастиями его литературных соратников-декаб-ристов, мы обнаруживаем некоторую странность. Как известно, П. Катенин, Ф. Глинка, В. Раевский фактически не пишут любовных стихов. Немногие произведения, написанные В. Кюхельбекером явно «на случай», помогают понять, что дело здесь не в нравственном аскетизме дворянских революционеров и, тем более, не в неумении сочинять мадригалы или романсы, но в специфике художественного мышления этих поэтов.

Исключением на этом общем фоне является творчество К. Рылеева, как раз активно обращавшегося к лирике камерно-любовного характера. Мы не можем просто проигнорировать данное обстоятельство, как это обычно делается в работах, посвященных анализу рылеевской поэзии. В самом деле, почему в период 1821-25 гг., то есть во время расцвета гражданского романтизма в русской лирике, один из лидеров течения упорно пишет стихи интимно-элегического звучания («Жестокой», «Давно мне сердце говорило...», «Поверь, я знаю уж, Дорида...», «Воспоминания», «В альбом Т. С. К.», «Исполнились мои желанья. ..», «Покинь меня, мой юный друг...» и пр.)?

Очевидно, объяснение данному обстоятельству следует искать в особенностях творческой индивидуальности поэта. В раннюю пору своей поэтической деятельности художник прошел хорошую сентименталистскую школу. Вся дальнейшая творческая судьба Рылеева показывает, что это тяготение к камерно-интимной лирике карам-зинистского типа не было случайным, но отвечало каким-то глубинным внутренним потребностям его души. Увлечение гражданской поэзией было в высшей степени естественным и органичным для Рылеева, он всегда активно искал пути к художественному изображению внутреннего мира, сознания личности декабристского типа, носителем каковой он ощущал и себя самого. Но, по-видимому, существовала и другая часть его души, которая так же настоятельно требовала поэтического самовыражения. Думается, что внутренняя жизнь Рылеева в период 1821-25 гг. была куда более драматичной и сложной, чем это представляется нам при чтении

исследований, посвященных анализу его агитаци-онно-революционной лирики. Об остроте внутренних противоречий мы можем судить по некоторым произведениям, несущим на себе явную печать душевного разлада. Прежде всего, наше внимание привлекает знаменитое послание «К N. К.» («Ты посетить, мой друг, желала...»). Это стихотворение традиционно воспринимается в качестве поэтической декларации поэта-декабриста, отвергающего личное чувство во имя общего дела. В качестве доказательства обычно цитируются финальные строки:

Любовь никак нейдет на ум:

Увы! Моя отчизна страждет, -Душа в волненьи тяжких дум Теперь одной свободы жаждет2 (101). Действительно, сказано мощно, ярко и искренность душевного порыва лирического героя не вызывает сомнений. Вот только зачем тогда вообще было обращаться к возлюбленной с проникновенными строками нежных разуверений? Может быть, потребность высказаться обусловлена как раз тем, что любовь никак «нейдет с ума»? В самом деле, лирическое переживание в данном стихотворении несет в себе некую внутреннюю двойственность, противоречивость. Эта двойственность проявляется, например, в том, что на протяжении всей первой части высказывания лирический герой сосредоточен преимущественно на мыслях о возлюбленной. Она господствует в его душе, заполняет собой все поэтическое пространство стихотворения:

Ты посетить, мой друг, желала Уединенный угол мой,

Когда душа юнемогала В борьбе с болезнью роковой.

Твой милый взор, твой взор бесценный Хотел страдальца оживить,

Хотела ты покой целебный В взволнованную душу влить.

Твое отрадное участье,

Твое вниманье, милый друг,

Мне снова возвращают счастье И исцеляют мой недуг (100-101) (курсив наш -Т. Л.).

Обратим внимание на доминирующее в этих строфах «Ты» знак сосредоточенности лирического героя на постижении внутренних переживаний любимой женщины. Герой слишком хорошо знает и понимает ее душу, что возможно только при условии постоянного присутствия ее образа в его сознании. Для того чтобы так хорошо понимать

другого человека, нужно испытывать непреодолимую потребность в этом понимании. Героиня действительно любима, герой не может отрицать необходимости ее присутствия в своей жизни: тяжелый душевный недуг, лишавший его возможности полноценно существовать, исцеляется только благодаря ее участию, ее близости. О каком служении отчизне вообще может идти речь, если душа останется больной? Именно любимая возрождает героя к героическому бытию. Горячая благодарность и истинное чувство прорываются в рефренах («мой друг», «милый друг», «милый взор», «взор волшебный»), звучащих как заклинания. Нужны немалые душевные силы для того, чтобы оказать сопротивление собственной натуре, вот почему так резко меняется весь тон лирического высказывания в четвертой строфе:

Я не хочу любви твоей,

Я не могу ее присвоить;

Я отвечать не в силах ей,

Моя душа твоей не стоит (101).

В подчеркнуто жесткой анафоре («Я») чувствуется момент самопринуждения. Герой словно насильно отрывает от себя часть собственной души: образная формула «мой друг», обозначавшая до сих пор некое органическое единство двух душ, распадается теперь на неслиянные «Я» и «Ты», которые далее сталкиваются лишь в границах антитезы. Нагнетание отрицательной частицы «не» -замечательный по своей психологической насыщенности штрих: такое активное отрицание является явным знаком внутреннего сопротивления разрыву, который необходимо преодолеть. Внутреннее сопротивление обнаруживает себя и в подхвате, когда повторяется слово, разделяющее героев:

Ты бурных чувств моих чужда,

Чужда моих суровых мнений (101).

Кому адресовано это «чужда, чужда»? Кого так настойчиво убеждает и заклинает герой? Героиню или самого себя? Думается, верно и то, и Другое.

Казалось бы, в конце концов, цель достигнута, герой отринул от себя все личное и освободился от власти любовного чувства. Но Рылеев со свойственным ему, иногда граничащим с гениальностью, лаконизмом буквально одним штрихом нарушает достигнутый героем внутренний баланс. Поэт заставляет лирического субъекта в момент утверждения своей героической позиции невольно использовать то же самое слово, которое он произнес, обращаясь к любимой:

Мне не любовь твоя нужна,

Занятья нужны мне иные:

Отрадна мне одна война,

Одни тревоги боевые (101) (курсив наш -Т. Л.).

Это слово мгновенно возвращает внимательного читателя к самому началу стихотворения, к строкам «Твое отрадное участье», парадоксально объединяя в одном эмоциональном поле то, что с

таким трудом было разделено. В результате заключительные, уже цитировавшиеся выше строки, воспринимаются совсем иначе, если не вырывать их из контекста всего стихотворения, поскольку в памяти при их чтении, благодаря одному лишь предшествовавшему слову «отрадна» вновь оживают начальные строфы, где возлюбленная безраздельно властвовала над душой лирического героя. Становится ясно, что смысл стихотворения не исчерпывается тем, что сказано, но включает в себя и то, о чем лирический герой умалчивает.

Послание «К N. Ш> привлекает наше внимание не только непривычной для декабристов психологической усложненностью. Отметим и явно проявившийся в нем интерес к другому сознанию: душа любимой женщины открыта лирическому герою в самых сокровенных ее аспектах. Эта душа вовсе не является еще одной проекцией лирического «Я», его двойником, зеркалом, в котором романтический герой видит себя самого. Любимая мыслит, чувствует совсем иначе, порой она даже не понимает героя, но это обстоятельство не приводит к отрицанию ее позиции. Рылеев не только допускает возможность другого отношения к миру, нежели то, носителем которого является его лирический герой, но обнаруживает его эстетическую ценность, превращая его в предмет художественного освоения. Именно этот интерес к другому сознанию и заметен в его любовной лирике. Так, в стихотворении «Поверь, я знаю уж, Дорида...» лирический герой Рылеева внимательно всматривается в чужую душу. По едва заметным внешним признакам (выражение глаз, бледность), особенностям поведения (стремление к уединению) пытается он разгадать те тайны, которые глубоко спрятаны от постороннего взгляда:

Поверь, я знаю уж, Дорида,

Про то, что скрыть желаешь ты...

Твой тусклый взор и томность вида

Отцветшей рано красоты

Мне слишком много объяснили:

Тебя, прелестная, пленили Любви неясные мечты.

Они везде тебя тревожа,

В уединение манят И среди девственного ложа Отраду слабую дарят (85).

Конечно, образ женщины в такого рода стихотворениях весьма условен. Улавливаются и описываются лишь самые общие, типовые признаки любовного недуга, отсутствует более или менее четкая конкретика, даже имя героине дается привычно поэтическое - Дорида. И все же само желание заглянуть в другую душу, первые, пока еще робкие, но все же попытки психологического анализа - явление, на наш взгляд, знаменательное. Из современников Рылеева, пожалуй, лишь К.Н. Батюшков активно вводил в любовные стихи равновеликий лирическому герою и самостоятельный в своем внутреннем бытии образ любимой женщи-

ны. Данная тенденция едва намечена в зрелом творчестве Рылеева, однако, в перспективе она, с нашей точки зрения, могла вывести поэта к задаче освоения ролевой лирики. Именно этим путем, но с несравнимо большей продуктивностью в 1830-е годы будет продвигаться М.Ю. Лермонтов3. Появление у Рылеева интереса к частному, внутреннему миру другого человека, противоречило декабристской абсолютизации субъективного, «личностного» начала

Думается, столь сложные поэтические высказывания, как послание «К N. Ш> должны привлечь наше внимание и как знак душевных противоречий, переживаемых самим поэтом. Рылеев передает своему лирическому герою собственные колебания и сомнения, а потому возникает настоятельная потребность их разрешения. Такая внутренняя ситуация оказывается благоприятной для самоанализа и самонаблюдений, для лирической рефлексии, которая иногда проявляется в его поэзии самым неожиданным образом.

Стихотворение «Я ль буду в роковое время...» всегда находилось в центре внимания исследователей декабристской лирики как явно программное, выражающее этическую и эстетическую позицию его автора в полной мере. Очевидно, что многое в подобных оценках справедливо. В самом деле, с первых строк стихотворения поэт погружает читателя в атмосферу бурной общественной полемики:

Я ль буду в роковое время Позорить гражданина сан И подражать тебе, изнеженное племя Переродившихся славян? (97)

Как правило, все исследователи обращают внимание на то, что в основе лирической структуры стихотворения лежит резкая антитеза двух типов сознания и мироотношения, закрепленная в контрастных образах «кипящей» и «хладной» души: Нет, не способен я в объятьях сладострастья,

В постыдной праздности влачить свой век младой

И изнывать кипящею душой Под тяжким игом самовластья.

Пусть юноши, своей не разгадав судьбы, Постигнуть не хотят предназначенья века...

.. .Пусть с хладною душой бросают хладный взор

На бедствия своей отчизны...(97)

Эта антитеза понимается как художественное воплощение конфликта между лирическим героем и современным ему поколением социально пассивных «переродившихся славян». Отсюда вытекает традиционная трактовка лирической оппозиции, лежащей в основе поэтического высказывания, как противоречия между лирическим героем, который прозревает объективный ход времени, и заблуждающимися современниками, этого объективного хода истории не понимающими. Суть же исторического процесса, его логика определяется

борьбой «за угнетенную свободу человека». Такая трактовка, на наш взгляд, не вполне точна, поскольку возникает соблазн прочесть стихотворение как эпическое произведение, сосредоточенное на художественном постижении коллизий объективного мира, внеположных авторскому сознанию, что сужает художественную задачу произведения. Между тем, А.В. Архипова, очень тонко чувствуя именно лирическую насыщенность текста, считает необходимым указать на его исповедальный характер: «...Герой стихотворения... изображен изнутри, это не он...не ты... а я»4. А.Г. Цейтлин полагает, что степень интимности здесь настолько глубока, что позволяет говорить о близости рыле-евского стихотворения элегическом жанрам5. Близость эта проявляется не в общем тоне или пафосе, но в каких-то не очень заметных с первого взгляда особенностях жанровой структуры. Очевидно, то же самое почувствовал в свое время и А.Н. Герцен, опубликовавший стихотворение под красноречивым названием «Гражданин», которое манифестирует исповедальный глубоко личный характер лирического высказывания, акцентирует не негативно-инвективный (осуждение «хладных юношей»), но позитивный аспект художественного содержания: выражение состояния души героя, стремящегося еще раз утвердить свое мироотношение в качестве единственно верного. Итак, по мнению некоторых исследователей, это стихотворение в каких-то своих параметрах близко элегии. Почему оказываются возможными такие сближения?

Прежде всего, отметим, что антитеза между лирическим героем и «хладными юношами» носит иллюзорный характер. На самом деле конфликт этот - лишь одно из следствий и частных проявлений истинного, более широкого и принципиального конфликта между героем и дурно устроенным миром, в котором человек изнывает «под тяжким игом самовластья». Мы обнаруживаем типично декабристский вариант романтического двоеми-рия, ибо лирический субъект Рылеева абсолютно убежден в возможности осуществления собственного идеала путем общественного переустройства. Эта уверенность недвусмысленно звучит в последнем четверостишии:

Они раскаются, когда народ, восстав,

Застанет их в объятьях праздной неги И, в бурном мятеже шца свободных прав,

В них не найдет ни Брута, ни Риеги (97).

Итак, мир непременно изменится, люди неминуемо придут к осознанию возможности жить лучше, в том числе - и «юноши», кстати, обреченные мукам совести, которая в них обязательно проснется. Таким образом, в перспективе открывается возможность сближения между лирическим героем и «юношами», поскольку раскаяться может лишь тот, кто, в конечном счете, осознает и искренне принимает истины, столь дорогие сердцу настоящего гражданина. А потому лирический герой готов самоотверженно служить великому

делу «возрождения» «изнеженного племени». Отсюда своеобразие пафоса - не обличающего, но утверждающего.

Герой абсолютно убежден в истинности идеала, которому причастна его душа. Эта убежденность проявляется в безапелляционности тона, резкости и этической жесткости оценок. Эпитеты, выражающие крайне субъективное отношение героя к явлениям окружающего мира («постыдная праздность», «справедливые укоризны»), окружены семантически близкими глаголами «позорить», «влачить», и т.п. Слово «позор» становится нравственным императивом стихотворения, воплощением образцового отношения к негативным сторонам действительности. С пафосом резко оценочного подхода к действительности сопрягается пафос пророческий: герой убежден, что его позиция оправдывается логикой истории и будет подтверждена дельнейшими событиями. В.Н. Касаткина, на наш взгляд, очень точно уловила эту яркую особенность мироощущения рылеевского героя, отметила масштабность поставленной задачи: «...увидеть целиком процесс развития жизни, познать сущность истории и увидеть будущее»6. Идея грядущего органично сопрягается с мотивом судьбы, ибо для героя «разгадать свою судьбу», не постигая «предназначенья века» просто немыслимо. Решив же эту задачу, герой получает право пророчествовать.

Согласившись в целом с В.Н. Касаткиной, уточним некоторые моменты. Отметив историчность мышления лирического героя, открытость его внутреннему взору логики исторического процесса, ведущую к осознанию «рокового» характера своего века, исследовательница, с нашей точки зрения, не уделила достаточного внимания крайней субъективности рылеевского историзма. Лирический герой стихотворения вроде бы наделен сверхчутким к движению истории сознанием, способен обозревать духовным взором самые широкие временные горизонты. Однако, на самом деле, автор лишь «выхватывает» из исторического процесса отдельные моменты, подтверждающие правоту его собственной концепции. Все это моменты, так или иначе связанные с «борьбой за угнетенную свободу человека»: эпоха славянских республик, заговоры Брута и Риэго. Его лирический герой, как и положено истинному романтику-декабристу, видит в истории только то, что хочет видеть, то есть не столько процесс, сколько героев, руководящих этим процессом, управляющих судьбой мира. Ясно, что и сам он видит себя в мечтах таким же Героем, переделывающим мир, ломающим его и снова создающим и силой, и словом. Так почему же интонации этого стихотворения так сдержанны (нет восклицаний, всего однажды прозвучит вопрошение)?

Прежде всего, обратим внимание на композицию лирического высказывания. Стихотворение построено предельно просто: в начале задается

вопрос («Я ль буду в роковое время/Позорить гражданина сан?») и далее следует ответ на него. Кому адресован этот вопрос? «Переродившимся славянам»? Они не могут отвечать за жизненный выбор лирического героя. Миру? Тем более, ответ проблематичен. Следовательно, вопрос задается себе самому? Но вопросы подобного рода задаются только тогда, когда выбор еще не сделан, или уже ясно, как следует поступить, однако нет уверенности в том, что хватит сил на такой поступок. Думается, что в данном случае мы встречаемся со вторым вариантом. Герой имеет весьма четкое представление о должном, у него нет ни малейших сомнений в истинности идеала, рожденного в его «кипящей душе». У него есть сомнения в том, что он сам соответствует собственному высокому идеалу.

Именно этим, глубоко запрятанным психологическим комплексом и объясняется оформление лирического высказывания в утверждения через отрицание: «Нет, не способен я...». Такого рода конструкции - знак того, что герой сосредоточен на самом себе, он мысленно еще и еще раз проверяет свои чувства. Необходимость такой самопроверки может возникнуть только в том случае, если есть сомнения в себе. Так лирический герой невольно выдает себя, обнаруживая перед читателем такие свойства своей души, которыми сам он не удовлетворен, от которых стремится избавиться, и в которых никогда никому не признается. Это те свойства, которые невольно сближают его с «переродившимися славянами», но уже в настоящем, а не в лучезарном будущем. Вот почему так настойчиво стремится лирический герой отделить себя от «хладных юношей», утвердить свою исключительность, непохожесть на окружающее его пассивное большинство. Именно этим объясняется нагнетание высказываний негативного характера («не разгадав...», «не хотят...», «не готовятся...», «не читают...», «не найдет...»). Чем сильнее отрицание позиции «хладных юношей», тем яснее драматичность внутренней ситуации, которая могла бы быть охарактеризована приблизительно следующим образом: я бы тоже так мог, но не хочу, потому что я - другой. И адресованы эти уверения не «переродившимся славянам», но себе самому. Лирический герой еще и еще раз убеждает себя в возможности жизненного, реального воплощения высокого идеала личности, рожденного в его собственных мечтах. Он побуждает себя тянуться к идеалу, стремится соответствовать ему. Осуществление идеала означает для него победу не только над миром, но и над самим собой, своими страхами и сомнениями. Вот почему при внешней сдержанности интонации стихотворения отличаются исключительной внутренней напряженностью.

Обратим внимание на то, что стихотворение написано разностопным ямбом, причем чередование 4-, 5-, 6-, 7-стопных строк поначалу абсолютно хаотично. Строки как бы набегают одна на дру-

гую, торопятся на смену друг другу. Лирический герой спешит высказаться, настолько спешит, что во второй строфе даже нарушает порядок рифмовки. Если во всем тексте соблюдается четкое чередование рифм по типу АбАб, то во второй строфе, начатой уже отмеченным запальчивым «Нет, не способен я...» порядок шой-АббА. Смыслово это в высшей степени оправдано: в душе героя бушует хаос чувств, сталкиваются «за» и «против», он путается в своих мыслях. Ритм стихотворения неровен, постоянно сбивается неупорядоченно разбросанными пиррихиями. Захлебывающийся темп речи подчеркивает остроту и непосредственность переживаний, придает эмоциям особую насыщенность. Впечатление неудержимого потока взволнованной речи усиливается и благодаря тому, что текст не разбит на строфы, визуально воспринимается как сплошной массив, хаотичное нагромождение длинных и коротких строк. И при этом ни одного восклицания! Эмоции загнаны вглубь души. Чем сдержаннее и лаконичнее высказывание, тем драматичнее и напряженнее внутреннее состояние. Но к концу стихотворения ритм становится все более и более четким: начиная с третьей строфы, первая и третья строки становятся непременно шестистопными, а последняя строфа уже целиком написана шестистопным ямбом - традиционным элегическим размером. Ритм, таким образом, становится еще одним смыслонесущим элементом поэтической структуры: внутренние противоречия успешно преодолеваются, эмоции упорядочиваются, и борьба с самим собой завершается успехом. Заметим, что у читателя и не возникало сомнений, что герой сумеет обрести внутреннюю гармонию и примет должное решение. И дело здесь не только в том, что Рылеев со свойственной ему рационалистической точностью и ясностью формулирует идейные установки своего героя. Обратим внимание на то, что при всей непосредственности, взволнованности высказывания, в нем обнаруживается и определенная стройность мысли. В стихотворении довольно четко выделяются тезис («Я ль буду в роковое время...»), антитезис (Пусть юноши, своей не разгадав судьбы...»), и синтез, вывод («Они раскаются...»). Внутренняя полемичность высказывания подчеркивается усилительными частицами в начале строф («Нет, не способен...». «Пусть юноши...», «Пусть с хладною...»). При этом каждое четверостишие - завершенное целое, законченная микротема, оформленная внешне как суждение, предложение. Завершенность одной микротемы и начало другой подчеркнуто ритмически: первая стопа в каждом четверостишии дает сбой ритма либо с помощью спондея («Я ль буду...», «Пусть юноши...», «Пусть с хладною...»), либо хореической стопы («Нет, не способен...»). Это сбой не только усиливает впечатление внутренней напряженности, полемичности высказывания, но и парадоксальным образом упорядочивает ритм, по-

скольку происходит с отменной регулярностью. Несколько иначе обстоит дело в последней строфе. Здесь хореическая стопа расположена не в первой, а в последней строке («В них не найдет...») как эмоциональный акцент, завершающий высказывание в целом, ставящий решительную точку.

Каждое четверостишие, в свою очередь, является образцом синтаксической симметрии. Стихотворение состоит из пяти предложений (и пяти четверостиший), четыре из которых имеют однотипную грамматическую основу (однородные сказуемые при одном подлежащем). Предложения легко делятся на две части, два двустишия, в каждом из которых имеется опорный глагол-сказуемое. Таким образом, акцентируется действенный, не «кабинетный» характер рассуждений лирического героя, высказывание звучит динамично, наступательно. Заметим, что, говоря

о себе, герой предпочитает использовать глаголы в неопределенной форме, не соотнесенной с конкретным лицом: в самом деле, ведь он как раз не хочет «влачить» свой век и «изнывать» душой. Ведя речь о «переродившихся славянах», он сразу переходит к глаголам, четко привязанным к лицу: это «они» «не хотят», «не готовятся». Дву-частность предложений не приводит к их распаду, поскольку союз «и» в начале третьей строки каждого четверостишия помогает подлежащему удерживать всю конструкцию в равновесии. Рылеев стремится ритмически выделить наиболее важные, опорные в смысловом отношении слова, располагая их, как правило, в конце строки, в рифме: «время», «гражданина сан», «душой», «самовластья», «судьбы», «борьбы», «человека», «позор», «восстав», «Риеги».

Несколько иначе выстроено последнее, пятое четверостишие. Здесь Рылеев использует сложноподчиненное предложение с двумя грамматическими основами, смыслово отнесенными к двум разным типам духовной деятельности: «Они раскаются, когда народ...застанет их...и не найдет». Важные для автора смысловые комплексы закреплены через оформление в деепричастные обороты, которые к тому же зарифмованы: «восстав» и «ища свободных прав». Внутренняя сбалансированность четверостишия безупречна, что достойно завершает все стихотворение в целом. Активное использование глаголов совершенного вида в будущем времени («раскаются», «застанет», «не найдет») придает высказыванию категоричный, императивный характер.

Все эти морфолого-синтаксические изыскания, в данном случае, помогают, на наш взгляд, объяснить, почему столь драматичная внутренняя ситуация разрешается благополучно и читатель ни на минуту не сомневается в лирическом герое: при всем сумбуре и хаосе чувств, он всегда сохраняет способность трезво рассуждать. Его жизненная позиция - не скоропалительное решение, принятое под влиянием эмоций, но осознанный выбор, в

котором он полностью отдает себе отчет. Благодаря такому анализу, становится более ясным и то, что изначально свойственное Рылееву стремление идеологически насытить свой текст постепенно усиливается, перерастая в принципиальную установку на отягощение лирического переживания мыслью. В творчестве поэта-декабриста мы улавливаем первые признаки процесса, который более активно проявит себя уже в 1830-е годы. Сошлемся на Б.М. Эйхенбаума, который так характеризует «общий уклон русской поэзии» этого времени: «Начинают слагаться стиховые формулы, придающие стихотворению особый смысловой вес и рельефно выступающие на фоне остальных строк. Они самостоятельны в своем смысловом воздействии и потому легко существуют сами по себе, вне связи с предыдущим и последующим»7. Практически любое четверостишие в произведении Рылеева отличается смысловой завершенностью самостоятельной формулы и может цитироваться в качестве афоризма. Попутно отметим, что и финал стихотворения «К N. К» («Любовь никак нейдет на ум...») фактически также обрел статус афоризма. В стихотворении «Я ль буду в роковое время...», абсолютно декабристском по духу, идейному содержанию, тем не менее, изменен и ракурс, в котором изображается лирический герой. Внимание Рылеева сосредоточено не на воспевании идеала, носителем которого является лирическое «я», а на самой личности героя, погруженной в себя, стремящейся понять свои чувства и дать себе в них отчет. Вот почему в столь пафосном лирическом высказывании исследователи видят приметы элегической исповедальности.

Эта сосредоточенность лирического героя на собственном внутреннем мире, стремление понять, проанализировать свои чувства, дать себе в них отчет и проявляется в зрелых элегиях Рылеева. Характерно в этом отношении стихотворение «Воспоминания» (1823?), посвященное жене. На первый взгляд, перед нами вполне традиционная романтическая элегия:

Еще ли в памяти рисуется твоей С такою быстротой промчавшаяся младость, Когда, Дорида, мы, забыв иных людей, Вкушали с жаждою любви и жизни сладость?.. Еще ли мил тебе излучистый ручей И струй его невнятный лепет,

Зеленый лес, и шум младых ветвей,

И листьев говорящий трепет,

Где мы одни с любовию своей Под ивою ветвистою сидели.. .(94)

Герой, казалось бы, целиком погружается в воспоминания, которые художественно оформляются в поток традиционно-условных образов: здесь и «струйки ручейка», и «луны сребристые

лучи», и «вздохи сладкие» — все вполне привычно. Но в финале элегии регистр высказывания вдруг резко изменяется:

Не знаю, милая, как ты,

Но я не позабуду про былое:

Мне утешительны, мне сладостны мечты, Безумство юных дней, тоска и суеты;

И наслаждение сие немое

Так мило мне, как запах от левкоя,

Как первый поцелуй невинной красоты (94).

В традиционной элегии такого рода утверждения кажутся избыточными. Ведь уже сам факт элегического высказывания подразумевает ценность прошлого для носителя лирического переживания. Зачем же еще раз специально утверждать то, что само собой разумеется, предписывается жанровым каноном? Затем, что лирический герой настоятельно нуждается в объяснении собственного психологического состояния. Ему мало выразить душевную ностальгию, он стремится и понять то, что происходит в его сердце: «Мне утешительны, мне сладостны мечты...». Характерно, что процесс анализа осуществляется через сопоставление с другим «я»: «Не знаю, милая, как ты...». Тем самым допускается возможность иного отношения к тому, что так дорого лирическому герою. Через сравнение собственного и «чужого» внутренних состояний герой лучше понимает себя, четче формулирует собственные духовные ценности.

Моменты лирической рефлексии можно обнаружить и в знаменитых «Стансах», традиционно воспринимающихся как знак того, что романтическое разочарование в жизни не было чуждо и пламенным декабристам:

Не сбылись, мой друг, пророчества Пылкой юности моей:

Горький жребий одиночества Мне сужден в кругу людей (97).

Нас же заинтересовало в этом стихотворении явное желание лирического героя объяснить происходящее с ним:

Слишком рано мрак таинственный Опыт грозный разогнал,

Слишком рано, друг единственный,

Я сердца людей узнал (97-98) (курсив наш -Т. Л.).

И далее следует откровенное повествование о собственном внутреннем состоянии:

Страшно дней не видеть радостных,

Быть чужим среди своих,

Но ужасней истин тягостных Быть сосудом с дней младых (98).

В нагнетании этих «страшно», «ужасно», «тягостно», «безотрадно» слышится не только желание излить душу. Эпитеты обретают и статус беспощадной оценки: лирический герой не строит иллюзий по поводу того, что с ним происходит, но, разобравшись в собственной внутренней ситуации, ясно отдает себе отчет в своей трагической обреченности на полное духовное одиночество.

На наш взгляд, в стихотворениях такого рода слышатся первые, пока еще неясные и самому Рылееву, предвестия той лирической рефлексии, ко-

торая так мощно заявит о себе в 1830-е годы, прежде всего, в поэзии М.Ю. Лермонтова и Е.А Баратынского с их пристальным вниманием к «внутреннему человеку». Конечно, в рылеевском стиле эта рефлексия лишь едва мерцает, он только приближается к ней, но сам факт такого развития его поэтической индивидуальности кажется нам весьма знаменательным.

Мы уже упоминали имя М.Ю. Лермонтова в связи с анализом зрелой лирики Рылеева. Мы отнюдь не оригинальны в этом отношении, поскольку параллели между творчеством двух поэтов намечались в науке и раньше. Более того, очевидно и сам Лермонтов хорошо понимал это. Доказательством сознательной ориентации юного гения на рылеевскую традицию может служить, например, послание «К Д<урно>ву», написанное в 1829 году. Исследователями давно обнаружено, что образцом для этого стихотворения послужило посвящение к поэме Рылеева «Войнаровский»8. Е.А Маймин отмечает: «Сходство раннего стихотворения Лермонтова со стихотворным посвящением Рылеева носит местами дословный характер. Это не подражание Рылееву, а своеобразная цитация из Рылеева. Подражание в поэзии может быть и бессознательным, цитация - всегда осознанная. Лермонтов хорошо сознает свою связь с рылеевскими традициями и отчасти демонстрирует ее»9. Однако, как правило, исследователи говорят об идейной близости ранней лирики Лермонтова декабристским настроениям. Мы, как нам кажется, увидели и более глубокие схождения на уровне некоторых особенностей поэтического стиля. Зачатки лирической рефлексии в творчестве Рылеева - знак вызревания тенденции, которая должна была в перспективе вывести художника к совершенно иной, не декабристской поэтической линии. Был ли уход Рылеева из «литературного декабризма» неизбежным? К сожалению, все наши рассуждения на эту тему воз-

можны лишь в рамках вероятностных предположений, поскольку творческая судьба поэта была насильственно оборвана. Лирическая рефлексия в поэзии Рылеева едва намечена, она не успела развиться в достаточно ясные и четкие формы, которые позволили бы нам с большей долей уверенности говорить о магистральном направлении развития его творческой индивидуальности.

1 См. об этом: Базанов В.Г. Очерки декабристской литературы. Поэзия. М.-Л., 1961. С. 238;

Левкович В .Я. Поэзия декабристов // История русской литературы: В 4 т. Т. 2. Л., 1981. С. 162; и др.

2 Здесь и далее тексты К.Ф. Рылеева цит. по: Рылеев К.Ф. Полн. собр. стихотворений. Л., 1971 (с указанием страницы).

3 Подробный анализ зарождения в творчестве М.Ю. Лермонтова ролевой лирики см.: Ермоленко С.И. От лирического «Я» - к образу «Другого» // Ермоленко С.И. Лирика М.Ю. Лермонтова: жанровые процессы. Екатеринбург, 1996. С. 346-376.

Архипова А.В. Литературное дело декабристов. Л., 1987. С. 53.

5 Цейтлин А.Г. Творчество Рылеева. М., 1955. С. 268.

6 Касаткина В.Н. Поэзия гражданского подвига. М., 1987. С. 138.

7 Эйхенбаум Б.М. Лермонтов: Опыт историко-литературной оценки // Эйхенбаум Б.М. О литературе. М., 1987. С. 172.

8 См. об этом: Бродский Н.Л. М.Ю. Лермонтов. Биография: В 2 т. Т. 1. М., 1945. С. 119-120; Федоров А.В. Лермонтов и литература его времени. Л., 1967. С. 61-62; Удодов Б.Т. М.Ю. Лермонтов: Художественная индивидуальность и творческие процессы. Воронеж, 1973. С. 290.

9 Маймин Е.А. О русском романтизме. М., 1975. С. 116.