И.Б. Ничипоров, 2005

ПУШКИН И ЕГО ЭПОХА В ПЕСЕННОЙ ПОЭЗИИ АЛЕКСАНДРА ГОРОДНИЦКОГО

И. Б. Ничипоров

Художественное осмысление русской и мировой истории, культуры занимает существенное место в песенной поэзии А. Город-ницкого. В стихах и песнях барда 1960—90-х годов оформляется скрытый, внутренне единый пушкинский «цикл», где многоплановый образ поэта, его жизненного и творческого пути сращен с самим духом той эпохи, портретами поэтов пушкинской плеяды.

Уже в ранних стихотворениях Городниц-кого взгляд автора направлен на конкретные вехи судьбы Пушкина, причем смысловой акцент делается на ее трагической составляющей. В стихотворении «Поэты» (1969) рефлексия о драматичных поворотах его жизни, гибели («сколько раз ни приходилось биться...») оборачивается глубоким этическим осмыслением удела русского гения:

Причина здесь не в шансах перевеса, — Была вперед предрешена беда:

Когда бы Пушкин застрелил Дантеса,

Как жить ему и как писать тогда? (57)

Эти поэтические интуиции Городниц-кого органично вписываются в контекст русской философской мысли о Пушкине: о трагичной невозможности примирения между «служением высшей красоте» и «фактом убийства из-за личной злобы» размышлял в работе «Судьба Пушкина» (1897) В. Соловьев 2... В «ролевой» песне «Дуэль» (1971), написанной «от лица» спешащего на роковой поединок поэта, в сквозном мотиве «веселой скачки» бодрые ритмы, творческое переживание героем радости бытия парадоксально соединены с трагедийными нотами, которые придают в целом «вакхической» тональности произведения оттенок глубокой скорби:

Спешим же в ночь и вьюгу,

Пока не рассвело,

За Гатчину и Лугу,

В далекое село.

Сгорая, гаснут свечки

В час утренних теней.

Возница к Черной речке Поворотил коней... (85).

В статье «Светлая печаль» С. Франк особое внимание уделил «трагическому элементу» поэзии Пушкина, проницательно распознав в глубинах этого трагизма радость духовного просветления — таинственную диалектику, получившую многостороннее исследование в философской пушкинистике: «Глубоко и ясно видя трагизм человеческой жизни, Пушкин, сполна его изведав, ведает и такой глубинный слой духовной жизни, который уже выходит за пределы трагизма и по самому своему существу исполнен покоя и светлой радости. Он находит его в уединении, в тихой сосредоточенности размышления и творчества...»3.

В мире Городницкого эти философские прозрения получают оригинальное художественное воплощение. Постигаемый им онтологический трагизм бытия поэта навеян катастрофическим опытом XX столетия, в результате чего Пушкин и его эпоха представлены в объемной исторической перспективе. Так, в стихотворении «Мне будет сниться странный сон...» (1992) гибель поэта, а также устойчивые символические образы «петербургской пурги», родственные контексту лирики Пушкина «окрестности дубравные» увидены в калейдоскопе значимых исторических вех в общемировом масштабе. В песне «Донской монастырь» (1970) образы пушкинских персонажей введены в русло напряженных раздумий барда о мистической соотнесенности «века гусарской чести» со «вселенскими суетами... века двадцатого»:

Ах, усопший век баллад,

Век гусарской чести!

Дамы пиковые спят С Германнами вместе... (62).

Размышления о Пушкине, его личной судьбе приобретают в целом ряде стихотво-

рений обобщенно-символический смысл («Не женитесь, поэты...», «Поэты — изгои природы...», «Дом Пушкина» и др.). В стихотворении «Дом Пушкина» (1987) глубоко воспринятая земная бесприютность лишенного «жилья родного» Пушкина — от «Лицейского дортуара без потолка» до «чужого мундира», «последнего дома, потравленного врагом», «чужой неприютной эпохи» в целом — распространяется и на посмертную судьбу поэта, которая таинственно соприкасается с историческими катаклизмами в России XX века: «Дом мужики в Михайловском сожгут, // А немцы заминируют могилу...» (242). В эпизодах, «мини-сюжетах» частной жизни поэта бытовое сопрягается с бытийным, а сам Пушкин предстает в поэтическом мире Городницкого в качестве надэпохальной, по преимуществу трагедийной фигуры, отразившей в своей судьбе извилистый путь отечественной культуры последних двух столетий'.

Мучение застыло на челе —

Ни света, ни пристанища, ни крыши.

Нет для поэта места на Земле,

Но вероятно, «нет его и выше» (243).

Подобная символическая масштабность поэтической мысли Городницкого о Пушкине не умаляет, однако, чувствования уникальных личностных черт поэта. В стихотворении «Старый Пушкин» (1978) творческое вживание в ритмы бытия героя запечатлелось в его воображаемом портрете «от противного», построенном на отталкивании от заведомо неправдоподобного образа «степенного» поэта, творца «поэм величавой музыки». В конце этот портрет разрушается точными метонимическими деталями, создающими эффект живого присутствия неординарной пушкинской личности:

И мы вспоминаем крылатку над хмурой

Невой,

Мальчишеский профиль, решетку лицейского

сада,

А старого Пушкина с грузной седой головой

Представить не можем; да этого нам и не надо.

(148).

Художественную весомость приобретает в стихотворениях Городницкого и хронотоп пушкинских мест России, который составляет основу развертываемого здесь «текста» родной культуры.

Поэтический образ Пушкиногорья запечатлелся в стихотворениях «Тригорское» (1995) и «В Михайловском» (1992), написанных в

излюбленном пушкинском жанре непринужденного по стилю дружеского послания и обращенных Городницким к самому поэту.

В первом из них в центре оказывается дружеский разговор с сосланным в псковскую глушь поэтом, раздумья о перипетиях его пребывания в опале, стихийных силах природы, русской истории, ее «бесовской» игре в преддверии катастроф: «Скоро, скоро на Сенатской // Грянет гром, прольется кровь...» (325). Образность произведения, его отрывисто и тревожно звучащие хореические строки вступают в диалогическое, реминис-центное соприкосновение с мотивами пушкинских «Бесов» и «Зимнего вечера». Происходит значимое наложение современных реалий на точно воспроизведенные повседневные приметы михайловской жизни героя, а личностное общение поэтов перерастает здесь в диалог двух эпох о перспективах национального бытия, с его стихийными и непредсказуемыми поворотами:

Сесть бы нам с тобою вместе,

Телевизор засветить,

Посмотреть ночные вести И спокойно обсудить.

Страшновато нынче, Пушкин,

Посреди родных полей.

Выпьем с горя, — где же кружки? Сердцу будет веселей (325).

В стихотворении «Тригорское» обращение к Пушкину характеризуется смысловым и стилевым разнообразием. Окрашивающий житейскую обыденность легкий юмор («Сенная девушка брюхата, // Печурка не дает тепла»), простой, разговорный стиль послания к «уездному Мефистофелю», поэтически преображенные биографические реалии («Покуда заплутавший Пущин // В ночи торопит ямщика») органично сплавлены с философским постижением антиномичной связи радости «чудных мгновений» жизни и трагедийного переживания ее кратковременности:

Как разобщить тугие звенья

Паденья вниз, полета ввысь?

Запомнить чудное мгновенье

И повелеть ему: «Продлись»?

Недолгий срок тебе отпущен... (451).

Образ Пушкина ассоциируется у Городницкого и с «петербургским текстом» русской литературы и культуры. Например, в стихотворении «Старый Питер» (1998) вековые исторические пласты соединяются с миром личных воспоминаний лирического «я»,

110

М. Б. Ничипоров. Пушкин и его эпоха в песенной поэзии Александра Городницкого

а многослойный хронотоп города являет образ синхронного сосуществования XIX и XX столетий в едином культурно-историческом континууме: «Воды Мойки холодной, смещаясь от Пушкина к Блоку, // Чьи дома расположены, вроде бы, неподалеку, // Протекают неспешно через девятнадцатый век...» (505). Вообще в поэтическом мире Городницко-го связанные с Пушкиным пространственные образы— «решетка лицейского сада», «зимний вечер над Святыми над Горами» и др. — становятся устойчивыми лейтмотивами, а подчас и символами целой эпохи русской жизни:

Российской поэзии век золотой, — Безумного Терека берег крутой,

Метель над Святыми Горами. Безвременной гибелью он знаменит,

И колокол заупокойный звонит В пустом обезлюдевшем храме... (398). Пушкинская тема входит в поэзии Го-родницкого в широкий круг ассоциативных связей. Немаловажную роль сыграла тут дружба поэта с историком Натаном Эйдельманом, автором ряда книг о Пушкине, его окружении и эпохе, чье «страстное пожизненное увлечение Пушкиным» позволяло представить его судьбу и творчество в качестве «главной несущей конструкции описываемой эпохи, начала координат...»4.

Существенны в пушкинском «цикле» Го-родницкого творческие портреты друзей Пушкина, поэтов его эпохи («Батюшков», «Веневитинов»), главное место в которых занимает глубоко личностное осмысление их судеб, иногда напрямую перекликающееся, как в стихотворениях «Дельвиг» или «Матюшкин», с жизнью поэта-певца. В стихотворении «Матюшкин» (1977) образ «с лицейского порога на корабль перешагнувшего шутя» мореплавателя, в согласии с творческим пристрастием самого автора — барда и ученого-океано-лога, проникнут вдохновением бесконечного открытия мира, близким и духу авторской песни в целом: «Такие видел он пейзажи, // Каких представить не могли // Ни Горчаков, ни Пушкин даже...» (140). В поэтическом портрете Матюшкина актуализируются крылатые пушкинские строки, которые спроецированы здесь и на богатый житейский опыт Городницкого, и на «жестокую» современность: «Жил долго этот человек // И много видел, слава Богу, // Поскольку в свой жестокий век // Всему он предпочел дорогу...» (140).

Поэтическим автобиографизмом пронизано и стихотворение «Дельвиг» (1995), где

модальность прямого обращения напоминает воспевшее дружеское родство двух поэтов пушкинское послание «Дельвшу» (1817). Образ Дельвига прорисовывается Городницким на грани реального и легендарного, воскрешающего его лицейскую репутацию невозмутимого ленивца («мечтатель, неудачник и бездельник») и привносящего в произведение живое дыхание пушкинских времен: «прообразом для Гоголя в “Шинели” // Ты послужил, сегодня говорят...» (397). Проникновенное обращение к «старшему брату по музам и судьбе», которое содержит реминисценцию из написанного после Лицея и адресованного Пушкину стихотворения Дельвига («А я ужель забыт тобою, // Мой брат по музе, мой Орест?»5), ассоциируется у Городницкого с автобиографичными раздумьями о себе — «вывихе древа родового». Неслучайно в составе сборника «Ледяное стремя» поэтический портрет «инородца» Дельвига соседствует с наполненным горестными размышлениями об истории собственного рода, России стихотворением «У защищенных марлей окон...» (1995). Ощущение братства с Дельвигом «по музам» обусловлено у Городницкого близостью поэзии друга Пушкина музыкально-песенной народной культуре, в высшей степени созвучной творческим устремлениям самого автора: «И горестная песня инородца // Разбередит российскую тоску...». В стихотворении же о другом, «душою по-немецки странном» поэте («Кюхельбекер», 1978), тонкий психологический портрет героя, «сюжетное повествование» об эпизоде встречи с ним Пушкина в тюремном заключении переходит в лирический монолог автора, воспоминания о драматичных страницах национальной истории, о подчас причудливом пересечении путей России и Европы на уровне частных человеческих судеб:

Когда, касаясь сложных тем,

Я обращаюсь к прошлым летам,

О нем я думаю, затем

Что стал он истинным поэтом.

Что, жизнь свою окончив на щите,

Душою по-немецки странен,

Он принял смерть — как россиянин:

В глуши, в неволе, в нищете (149).

Образ пушкинской эпохи, творческие портреты ее ярчайших представителей выводят поэтическую мысль Городницкого и на художественное познание опыта XX века, язв современной действительности, таинственных «скрещений судеб» далеких по-

колений — как, например, в «Наследниках Дантеса» (1997).

В стихотворении «Денис Давыдов» (1998) выступающий как фигура народной и литературной мифологии образ бравого «певца во стане русских воинов» — здесь очевидно присутствие поэтического контекста пушкинского времени — ассоциируется в художественной логике произведения с поющими отчаянные песни солдатами «среди хребтов Афгана и Чечни»: «“Ах, Родина, не предавай меня”, // Поют они, но просьбы их напрасны» (510). В стихотворении «Чаадаев» (1987) образный параллелизм судеб «затворника на Старо-Басманной» и «сгинувшего в Бутырках» его потомка, переведшего чаада-евские письма, являет тоталитарные крайности русской жизни и сопряжен с диалогическим переосмыслением пушкинских строк из раннего послания «К Чаадаеву» (1818), которые вынесены в эпиграф. Новое обращение к ним в конце приоткрывает глубины авторского опыта «медленного» чтения Пушкина, заостренность связанной с фигурой Чаадаева, его «дальней эпохой туманной» рефлексии об умноженном в XX веке трагизме частного и исторического бытия:

И в тайном архиве, его открывая тетрадь,

Вослед за стихами друг другу мы скажем

негромко,

Что имя его мы должны написать

на обломках,

Но нету обломков, и не на чем имя писать (241).

Одно из центральных мест принадлежит в пушкинском «цикле» Городницкого и декабристской теме, соотнесенной с драматичным осмыслением национальной истории в прошлом и настоящем, — в таких произведениях, как «Могила декабристов», «Иван Пущин и Матвей Муравьев», «Рылеев», «Пушкин и декабристы».

В написанной от лица Муравьева песне «Иван Пущин и Матвей Муравьев» (1983) эмоциональное воззвание к другу, собрату по «сырым рудникам», соединяет горькое видение судьбы декабристов с ощущением необходимости активного личностного противостояния «жестокому веку»... В масштабной драматургичной поэтической композиции «Пушкина и декабристов», где в центр помещен эпизод беседы-спора узнавших о гибели Пушкина ссыльных декабристов Волконского, Горбачевского и Пущина, осуществлен жанровый синтез описательной пейзажной части, монологов персонажей и ав-

торского голоса, который звучит в начале и завершении произведения. Со спора собеседников о сложных отношениях Пушкина с декабристским движением смысловой акцент смещается на итоговые слова Пущина, философское обобщение о свободе творческого духа поэта и его трагичной участи в России:

И молвил Пущин: «Все мы в воле Божьей.

Певец в темнице песен петь не может.

Он вольным жил и умер как поэт.

От собственной судьбы дороги нет» (177).

Авторский лирический голос воссоздает окрашенный скорбным чувством святогорский хронотоп («В Святых Горах над свежею могилой...»), который перерастает в конце в надвременный символический образ «Руси великой» и, рифмуясь с «пушкинским» эпиграфом к стихотворению, обогащается также блоковскими обертонами:

Мела поземка по округе дикой.

Не слышал стражник собственного крика.

Ни голоса, ни дыма, ни саней,

Ни звездочки, ни ангельского лика.

Мела метель по всей Руси великой,

И горький слух как странник брел за ней (177).

В целостном контексте философской лирики Городницкого образы, строки произведений Пушкина, просветляющая сила пушкинского слова теснейшим образом связаны с духовным бытием поэта-певца. Так, в стихотворении «Герой и автор» (1985) в ткань философских раздумий о человеке в «подлунном этом мире» вживлены образы пушкинских героев, которые ассоциируются с постижением крутых поворотов истории («Кто больше прав перед судьбою хитрой — // Угрюмый царь Борис или Димитрий...»), извечных нравственных проблем: «Кто автор — Моцарт или же Сальери? // И Моцарт и Сальери — в равной мере...» (220). Произведения Пушкина осознаны здесь как «вечные спутники» жизни автора, делящегося опытом вдумчивого, многолетнего проникновения в тайны пушкинских строк:

Немного проку в вырванной цитате, —

Внимательно поэта прочитайте

И, жизнь прожив, перечитайте вновь (220).

В поздней философской лирике Городницкого поэтические воспоминания о прожитом, созвучные зрелому Пушкину раздумья об «отеческих гробах», «племени младом, незнакомом» нередко вступают в глубинный диалог с пушкинской лирикой. В сги-

112

И.Б. Ничипоров. Пушкин и его эпоха в песенной поэзии Александра Городницкого

хотворении «А мы из мест, где жили деды...» (1991) авторская эмоциональность просветлена гармонизирующим воздействием пушкинского слова — в образных ассоциациях со стихотворениями «Воспоминание» (1828) и «Пора, мой друг, пора...» (1834):

И в царстве холода и снега,

Душою немощен и слаб,

О вероятности побега Подумает усталый раб.

Постой и задержи дыханье,

Мгновение останови,

И смутное воспоминанье В твоей затеплится крови.

И жизни собственной дорога, Разматываясь на лету,

Забрезжит, как явленье Бога,

И снова канет в темноту (311).

Итак, единый, складывавшийся на протяжении десятилетий «цикл» стихотворений и песен Городницкого о Пушкине, его окружении, эпохе характеризуется как эпической широтой — в освоении исторических примет того времени, подробностей частных судеб друзей поэта, так и глубиной лирического вчувствования в потаенные смыслы строк пуш-

кинских произведений, порой тесно соотнесенных у Городницкого с экзистенцией его лирического «я», судьбами русских поэтов XX столетия. Развернутый поэтический образ эпохи Пушкина, ее потрясений спроецирован им на размышления о трагических катаклизмах новейшей российской истории. Таким образом, и по сей день часто исполняемые Го-родницким обращенные к Пушкину произведения органично вписываются в общий контекст творчества поэта, его оригинальной «песенно-поэтической историософии».

ПРИМЕЧАНИЯ

1 Городницкий А Стихи и песни. СПб., 1999. Здесь и далее ссылки на поэтические произведения Городницкого даны с указанием в скобках номера страницы.

2 Соловьев В С. Литературная критика. М., 1990. С. 201,203.

3 Франк С. Светлая печаль // Пушкин в русской философской критике. М., 1990. С. 474.

4 Городницкий А.М. И жить еще надежде... М., 2001. С. 593.

5 См.: Друзья Пушкина: Переписка; Воспоминания; Дневники: В 2 т. Т.1. М., 1986. С. 181.