© С.Б. Калашников, 2007

ОДА А.С. ПУШКИНА «ВОЛЬНОСТЬ»: ЭВОЛЮЦИЯ ИНТЕРТЕКСТОВ

С.Б. Калашников

Ода «Вольность» создается в тот период, когда, по словам Л.Я. Гинзбург, «в лирике особенно велика власть традиции и инерция выработанных стилей»1. Реализация устойчивой жанровой модели, каковой, безусловно, является модель одическая, для поэтов 1020-х годов XIX века сопряжена с воспроизведением ее ведущих жанровых параметров, образующих эмоционально-выразительную доминанту оды как направления. Пушкин, анонсируя в подзаголовке стихотворения ориентацию на одическую традицию, заявляет таким способом источник жанрово-стилевых ресурсов и задает определенный модус восприятия, ориентированный на способность читателя реконструировать эту эмоционально-выразительную доминанту на основе предшествующих текстов данного жанра, а также всех предыдущих восприятий, отношений, оценок и даже отброшенных гипотез и обманутых ожиданий в предложенном тематическом ракурсе. Особенно актуальным и художественно оправданным этот расчет выглядит на фоне первичного в практике поэта обращения к одическому жанру и его выразительным возможностям. В этом смысле «Вольность» является чрезвычайно значимым прецедентом, который знаменует качественно новое стилистическое перевоплощение пушкинского лирического героя и позволяет автору избрать принципиально иную, чем прежде, систему оценок.

Чтобы понять семантику данного стихотворения, необходимо реконструировать его исходную грамматику. Как представляется, основу текста составляет совмещение различных претекстов, в том числе ранних Пушкинских, в результате чего возникает особое стилистическое напряжение, связанное с поиском собственной лирической идентичности. Эта новая манера катализирует принципиально иной, нежели раньше, художественный

смысл: Пушкин идет от языковой стратегии к новой идиоматике и идеологии. Ода оказывается достаточно консервативна с точки зрения общественно-политических теорий своего времени, но чрезвычайно продуктивна в художественном отношении для творческой эволюции самого поэта - вследствие существенной стилистической и идеологической переработки прецедентных текстов.

В прежних работах мы уже отмечали, что сферу интертекстуальных заимствований пушкинской оды следует существенно расширить и помимо стихотворений Державина и Радищева включить в нее произведения Ломоносова и Капниста, а также ранние тексты самого Пушкина2. Но наибольшее количество интертекстуальных корреспонденций связывает стихотворение Пушкина все же с лирической практикой Державина, причем влияние это отнюдь не ограничивается «Вельможей» и одой «Властителям и судиям»3. Многочисленные метрические, ритмические, строфические и лексико-грамматические заимствования, рифменный репертуар, образные и тематические переклички, библейская традиция увещевания земных царей и традиция визионерской поэзии существенно расширяют круг прецедентных державинских текстов и располагают к тому, чтобы выявить общую тенденцию их эволюции в оде Пушкина. Переклички и аллюзии с текстами Державина осуществляются Пушкиным целенаправленно: в качестве источников им избираются произведения, в которых поэт ХУШ века формулирует теорию образцового монархического правления, опирающуюся на специфический культурно-исторический феномен ХУШ столетия - сакрализацию функции русского монарха 4.

В контексте данной литературной традиции пушкинская строка «Везде неправедная власть... » может быть истолкована не столько в политическом и юридическом, актуальном

для его современников, смысле, сколько в духовно-нравственной перспективе. Далеко не случайно в качестве иллюстративного материала к рассуждениям о законе Пушкин избирает примеры «цареубийства» во Франции и России. Уже это обстоятельство заставляет усомниться в однозначной революционно-просветительской интерпретации произведения. Во всяком случае, связь с политическими доктринами современников и предшественников, особенно Радищева, оказывается здесь как минимум полемичной 5.

Пушкин отчетливо осознает, что сама проблема соотношения законности и власти впервые в русской литературе поставлена Радищевым: если государь - избранник народа и воплощение его воли, то народ имеет право чинить над ним суд и даже казнить его. Чем в таком случае сам народ будет отличаться от самодержца, если право на мщение не регламентировано законом? Радищев создает в оде эффект «логического круга». Точнее было бы сказать, что сама идеология юридического закона как высшего регламента для человека содержит в себе этот парадокс. Радищев лишь последовательно его воспроизводит. Кроме того, нельзя поручиться в том, что избранный «народным произволением» представитель не употребит доверенную ему власть в своих корыстных целях. То, что Радищев полагал священным правом, Пушкин, вслед за Державиным, считает «ужасом». На примере казни Людовика XVI он опровергает естественное право народа на мщение, функционально уподобляя его тем же тиранам-са-модержцам (то есть своевольным царям). Второе опасение иллюстрируется самовозвы-шением Наполеона - бывшего народного любимца и избранника, присвоившего себе власть не по естественному праву и не в соответствии с юридическим законом. Разрешение этого противоречия находится не между указанными крайностями, но вообще вне траектории колебания этого политического маятника: самодержавие - конституционная монархия - президентская республика - парламентская республика - народная республика (вече). Выход этот намечен еще Державиным и предшествующей русской одической традицией, но окончательно оформлен Пушкиным. То, что Радищев называет законом

природы, а «высокоумная молодежь» почитает положительным правом, у Пушкина основано на высшем нравственном регламенте, на законе совести, который исключает случайности и является произволением Божественного начала.

Если допустить такое истолкование пушкинской строки «Везде неправедная Власть...», то доктрина всего произведения подвергнется существенному переосмыслению: Пушкин рассуждает не о «неправедной власти» вообще, основанной на попрании естественного и юридического закона, но о «неправильной» власти монарха - власти, приобретенной по собственной воле, то есть с нарушением Божьего промысла. При подобном истолковании использование в качестве примеров «цареубийств» безвинного Людовика XVI и «тирана» Павла I оказывается вполне уместным. Обе «казни» рассматриваются как явления одного и того же порядка: истинные цари вероломно убиты самозванными царями, узурпирующими власть ради самовозвышения. Таким образом, проблематику произведения следует из общественно-политического плана переводить в нравственно-религиозную сферу, поскольку царская власть рассматривается в этой историко-культурной традиции не как юридическое право, а как милость Божия, и входит в круг понятий вероучительных, оказывающихся гораздо шире представлений об общественной или государственной пользе.

Сложившаяся к концу XVIII века теория монархического правления предполагает, таким образом, что власть земных царей не является автономной, но дана от Бога и потому должна подчиняться от Бога же данному нравственному закону. Этот же закон регламентирует не только отношение монарха к подданным, но и подданных к царю. Поэтому всякое незаконное посягательство на праведную власть означает в данной системе представлений даже не правовое беззаконие, а нравственный произвол, возмездие за который находится в «юрисдикции» Бога. Между царем и народом складываются доверительные отношения, нарушение которых приводит к полной дискредитации властителя и его осуждению и низвержению со стороны Бога. В то же время народ или его представители, незаконно покусившиеся на праведную власть, также оказываются дискредитированы от имени вечного Закона.

Именно эта мысль содержится в пушкинском обращении к «тиранам мира» и «падшим рабам». И те и другие в одинаковой мере должны внимать голосу певца, в котором заключается Истина. Полагая свободу только в себе самом или в ком-то другом, равном себе от природы, человек становится либо тираном, либо его рабом. Противоречие разрешается у Пушкина тем, что он предлагает взглянуть на проблему из-за пределов естественного права и юридического закона. Призыв «Восстаньте, падшие рабы!» следует, таким образом, понимать как отказ от ра-болепствования и добровольного самоунижения перед неправедным царем-самозванцем. Слова поэта-пророка должны помочь совершить самоопределение «падших», открыв им истину о том, что царь, перед которым они преклоняют колена, не является подлинным. Сопротивление и неподчинение самозванцу начинается с его разоблачения в качестве лжецаря и освобождения себя от обязательств перед ним во имя нравственного закона. Иначе говоря, вольность (свобода) человека санкционируется им самим, личной готовностью зависеть не от царей или народа, но от личной нравственной ответственности. Воля потому и названа у Пушкина святой, что дана Зиждителем всем и каждому6.

Одна из особенностей сакрализации образа монарха связана также с распространением сакральности на царствующий дом в целом, что находит соответствующее отражение как в духовной традиции, так и в одической поэзии. Б.А. Успенский отмечает в этой связи: «Как в церкви наряду с господскими праздниками отмечаются праздники богородичные и отдельных святых, так и в возникшем в ХУШ веке императорском культе отмечаются основные события не только жизни императора, но и императрицы, и наследника, и вообще членов царствующего дома: к высокоторжественным дням относятся дни рождения и тезоименства всех великих князей, княгинь и княжен <...> Сакрализация распространяется на всю царскую семью, высокоторжественные дни с их пышностью и награждениями складываются в особую систему религиозного почитания царя и царского дома»7. Поэтому строки Пушкина Самовластительный Злодей!

Тебя, твой трон я ненавижу,

Твою погибель, смерть детей С жестокой радостию вижу8, -

в рамках теории царской власти, подразумевающей противопоставление праведного и неправедного царя, могут быть истолкованы в связи с процессом сакрализации всего царствующего дома, но с точностью до наоборот: подобно тому, как сакральные признаки распространяются на «всю кровь» праведного царя, происходит десакрализация ложного монарха и всего его трона (царствующего дома) как неправедного 9.

Еще одним потенциальным источником, который мог повлиять на становление и оформление замысла пушкинской «Вольности», является «Ода на рабство» В. Капниста, опубликованная в 1783 году и написанная в знак протеста против окончательного закрепощения украинских крестьян. Многие ее фрагменты корреспондируются с пушкинским текстом прежде всего на композиционном и лексикосемантическом уровнях. Традиционный зачин оды призван заявить ее тему и обозначить праведное негодование певца, отступившего от прежних поэтических пристрастий ради высшей правды и свидетельства об истине. Герой Капниста берется за лиру после долгого забвения поэзии:

Приемля лиру, мной забвенну,

Отру лежащу пыль на ней:

Простерши руку, отягченну Железных бременем цепей,

Для песней жалобных настрою (с. 388)10.

Пушкинский одический герой отказывается от прежнего чрезмерного увлечения любовной поэзией:

Приди, сорви с меня венок,

Разбей изнеженную лиру (там же).

В обеих одах очевидна решительность целеполагания, вызванная бедственным состоянием отчизны (у Капниста) и мира (у Пушкина). Ср. у Капниста:

Отчизны моея любезной

Порабощенье воспою (здесь и далее курсив

наш. - С. К.; с. 388);

у Пушкина:

Хочу воспеть Свободу миру,

На тронах поразить порок (там же).

Далее следует апелляция к некоей высшей инстанции, содействие и покровительство которой позволило бы исполниться смелости и духа правды. Для Капниста такой инстанцией является Бог:

А ты, который обладаешь Един подсолнечною всей,

На милость души преклоняешь Возлюбленных тобой царей,

Хранишь от злого их навета!

Соделай, да владыки света Внушат мою нелестну речь;

Да гласу правды кротко внемлют И на злодеев лишь подъемлют Тобою им врученный меч (с. 388).

Пушкинский герой обращается к Музе, но просит о том же: о силе поэтического внушения на слушателей:

Открой мне благородный след Того возвышенного галла,

Кому сама средь славных бед Ты гимны смелые внушала.

Питомцы ветреной Судьбы,

Тираны мира! трепещите!

А вы, мужайтесь и внемлите,

Восстаньте, падшие рабы! (там же).

При сопоставлении этих фрагментов вырисовываются устойчивые семантические параллели: владыки света соположены с тиранами мира, нелестна речь и глас правды - с гимнами смелыми, «кротко внемлют» - с «мужайтесь и внемлите».

Далее следует риторическая разработка темы в умозрительно-отвлеченном ключе: дается картина повсеместных народных бедствий. Капнист:

Куда ни обращу зеницу,

Омытую потоком слез,

Везде, как скорбную вдовицу,

Я зрю мою отчизну днесь <...>

Везде, где кущи, села, грады Хранил от бед свободы щит,

Там тверды зиждет власть ограды И вольность узами теснит (с. 389).

Пушкин:

Увы! куда ни брошу взор -Везде бичи, везде железы,

Законов гибельный позор,

Неволи немощные слезы (там же).

Отличие состоит лишь в том, что картины бедственного положения народа у Капниста распространяются на 6 строф, в то время как у Пушкина редуцируются в одну за счет лексической интенсивности. У Капниста цари названы «бичами мира», а их правление сопровождается «звуком цепей»:

На то ль даны вам скиптр, порфира,

Чтоб были вы бичами мира И ваших чад могли губить?

Воззрите вы на те народы,

Где рабство тяготит людей;

Где нет любезныя свободы И раздается звук цепей (с. 389).

То, что у Капниста дается в развернутом виде, у Пушкина предельно сжимается, превращаясь в емкий номинативный ряд: бичи, железы, законов позор, неволи слезы.

Общим также является мотив «сгущения мглы» вследствие отпадения власти от истины и ее следования «роковым страстям»: Пушкин:

Везде неправедная Власть В сгущенной мгле предрассуждений Воссела - Рабства грозный Гений И Славы роковая страсть (там же).

Капнист:

Увы! судьбе угодно было,

Одно чтоб слово превратило

Наш ясный день вомрачну ночь (там же).

И далее:

Когда, пары и мглу сгущая,

Светило дня свой кроет вид,

Гром, мрачны тучи разрывая,

Небесный свод зажечь грозит (с. 391).

Или: «сгущенна туча бед над нами» - так метафорически говорит об отсутствии свободы поэт XVIII века.

Подобно тому, как у Пушкина причиной неправедности Власти становятся ее гибельные страсти, беззаконие («законов гибельный позор») и своеволие, у Капниста причина народных бедствий заключается в отпадении «царей» от нравственного закона:

А вы, цари! на то ль зиждитель Своей подобно власть вам дал,

Чтобы во областях подвластных Из счастливых людей несчастных И зло из общих благ творить? (с. 389).

Еще одним «общим местом» для произведений Капниста и Пушкина становится аллегорическая символика щита и меча как орудий защиты граждан и справедливого возмездия за нарушение закона:

Пушкин:

Где всем простерт их твердый щит,

Где сжатый верными руками Граждан над равными главами Их меч без выбора скользит (1, с. 45).

Капнист:

Да гласу правды кротко внемлют И на злодеев лишь подъемлют Тобою им врученный меч (с. 388) <...>

Везде, где кущи, села, грады Хранил от бед свободы щит,

Там тверды зиждет власть ограды И вольность узами теснит (с. 389).

Полемизируя с этими строками, Пушкин выстраивает тождественный по своей семантике образ, корреспондирующая функция которого к тому же усиливается идентичными рифмами: грады - ограды (у Капниста) и награды -ограды (у Пушкина):

И днесь учитесь, о цари:

Ни наказанья, ни награды,

Ни кров темниц, ни алтари Не верные для вас ограды (1, с. 48).

Если у Капниста вольность стеснена оградами и узами, то у Пушкина контрдовод полемически заострен: вольность ничем ограничить нельзя, поскольку она берет свое начало в нравственном чувстве. Оно-то и должно стать «стражей трона» и гарантом «покоя»: Склонитесь первые главой Под сень надежную Закона,

И станут вечной стражей трона Народов вольность и покой (там же).

Финал пушкинской оды перекликается с концовкой оды Капниста, где также происходит апелляция к нравственному чувству - Екатерины II:

Дашь зреть нам то златое время,

Когда спасительной рукой Вериг постыдно сложишь бремя С отчизны моея драгой.

Тогда, о лестно упованье!

Прервется в тех краях стенанье,

Где в первый раз узрел я свет.

Там, вместо воплей и стенаний,

Раздастся шум рукоплесканий И с счастьем вольность процветет (с. 392)11.

Таким образом, текстовый анализ показывает, что ода «Вольность» представляет собой сложное художественное единство, построенное на совмещении многочисленных интертекстов из поэзии раннего Пушкина и одической поэзии ХУШ века. Историческая и гражданская тематика возникают в творчестве поэта почти за три года до написания «Вольности» в «Воспоминаниях в Царском Селе» и «Лици-

нию», причем использование сходных мотивов (самовозвеличивание Наполеона, справедливое возмездие от лица истории за кровавые злодеяния, милость монарха) сопровождается использованием идентичных выразительных средств, заимствованных из поэзии Капниста и Державина, а также полемичных к радищевскому одноименному произведению.

Здесь мы сталкиваемся с еще одной небезынтересной проблемой: сложная организация «Вольности» и тщательно продуманный характер ее художественной концепции вступает в противоречие со свидетельствами о ее написании в течение одной ночи. Текст такого уровня сложности не может носить эксп-ромтного характера. Он требует приведения в соответствие с единой концепцией большого количества лирических интертекстов и, вероятно, должен был создаваться с особой тщательностью. По всей видимости, на квартире Тургеневых он был лишь записан (и то не полностью), но создавался все-таки раньше. Несмотря на разноречивость воспоминаний современников, относительно длительная работа Пушкина над одой находит косвенное подтверждение в следующих биографических фактах: в ноябре 1817 года Пушкин с П.П. Кавериным проезжает мимо Михайловского замка, причем попутчик обращает внимание поэта на это мрачное здание; в декабре того же года на одном из заседаний у Тургеневых Пушкин якобы экспромтом (явная аффектация поведения, так свойственная поэту в этот период времени) записывает большую часть оды, а за остаток ночи заканчивает ее у себя на квартире. Таким образом, произведение могло создаваться в течение целого месяца, что вполне соответствует заявленному в нем уровню художественной сложности и зрелости концепции власти. Однако без дополнительных документальных источников проверить эту гипотезу не представляется возможным. Тем не менее вывод о художественной природе этого текста сделать можно: «Вольность» создается на пересечении по крайней мере двух явно выраженных тенденций: внутренней логики Пушкина при обращении к исторической и гражданской тематике в ранний период творчества, а также традиций, в первую очередь, державинской одической лирики на соответствующую тематику. Причем прецедент

обращения Пушкина к исторической и гражданской тематике относится к еще более раннему периоду, чем время написания «Вольности», а также знакомства с Тургеневым и другими участниками радикальных молодежных кружков. И этому есть подтверждение еще в лицейской лирике поэта.

Уже в одном из ранних стихотворений -«Воспоминания в Царском Селе» - Пушкин обращается к традиции визионерской поэзии. Об этом свидетельствует разворачивающийся ночной пейзаж, на фоне которого «протекшие лета мелькают пред очами». Пятая строфа «Воспоминания...» знаменует разрыв в естественном ходе времени и изображает ситуацию, в которой поэт видит перед собой прошлое так же явственно, как только что видел настоящее. Примечательно, что этот поворот в развитии лирического сюжета начинается формулой-декларацией: «Он видит...». Этот же прием выразительности в сходной функции используется и в оде «Вольность»:

Калигулы последний час Он видит живо пред очами,

Он видит - в лентах и звездах...

Профетическая одаренность поэта проявляется здесь в способности прозревать «толщу времен», проникать из настоящего в прошлое силой поэтического воображения. Калигульский монумент становится исходным знаком при визуализации прошлого. Подобную функцию выполняет и другое архитектурное сооружение - «забвенью брошенный дворец» в оде «Вольность»: его образ способствует детальной визуализации убийства Павла I. Памятник, равно как и замок, становится знаком перехода из реальности настоящего в реальность прошлого. Преодоление разрыва времени и есть задача профетически одаренного поэта.

Здесь же впервые возникает у Пушкина не только тема исторического прошлого, но и тема Наполеона, нашедшая разрешение и в оде 1817 года:

Блеснул кровавый меч

в неукротимой длани Коварством, дерзостью венчанного царя;

Восстал вселенной бич... (1, с. 12).

Характеристика Наполеона как «самовластительного злодея» впервые появляется в

этом раннем стихотворении, причем в той же разоблачительной функции, что и два года спустя в «Вольности»: власть этого человека неправедна, потому что основана на коварстве и дерзости. Его своеволие нарушает некую общую закономерность в ходе исторических событий и становится источником «вселенских» страданий, своеобразным наказанием для «галлов», против которых ополчились русские «богатыри». Показательна здесь связь со стихотворением Державина «На коварство французского возмущения», где коварство понимается именно как нарушение владыкой ожиданий, возлагаемых на него. Причем ответственность за подобное вероломство предусмотрена как в нравственной сфере, так и в самом ходе истории (в виде исторического возмездия), и предполагает не только личную ответственность зачинщика «кровавого раздора», но и всего народа -«надменных галлов». Та же идея лежит и в основе «Вольности».

Между «Воспоминаниями... » и «Вольностью» есть еще одно выразительное сближение: при описании исполнителей воли «коварством, дерзостью венчанного царя» Пушкин использует одни и те же лексико-грамматические средства:

Идут - их силе нет препоны,

Все рушат, все свергают в прах... (там же).

Ср.:

Идут убийцы потаенны,

На лицах дерзость, в сердце страх... (1, с. 47).

В этих фрагментах совпадает не только ритмико-интонационный рисунок 12, но и созвучия в исходе стиха: прах - полках в «Воспоминании», звездах - страх - в «Вольности»). Совершенно очевидно, что это одно «рифменное гнездо», равно как и четыре другие рифмы при определенных условиях прочтения обнаруживают тождество звучания: препоны - Белло-ны; упоенны - потаенны 13.

Наконец, неотвратимость справедливого возмездия также передается с помощью семантически и лексически идентичных формул: Вострепещи, тиран! уж близок час

паденья! («Воспоминание...»); Тираны мира! трепещите! («Вольность»)14. Таким образом, о сходных исторических явлениях Пушкин говорит, используя идентичную комбинацию выразительных средств.

В «Воспоминании» носителем возмездия является не столько русский народ или народ вообще как некая социально-историческая сила, сколько «небесный вседержитель». Эта поэтическая формула устанавливает определенные иерархические отношения между народами и владыками как участниками Истории. Уже здесь начинают вырабатываться основные черты историософской концепции Пушкина: история имеет жесткие закономерности, причем даже в том случае, когда ее плавный, размеренный ход нарушается появлением такой своевольной титанической личности, как Наполеон. Человек не властен над законами истории, точнее сказать, он не в полной мере ими управляет. История санкционируется не отдельной личностью, сколь бы даровитой она ни была, и не отдельным народом. Всякое человеческое действие требует некоего покровительства высшей нравственной инстанции - «небесного вседержителя», поддержка которого неизменно оказывается на стороне праведного властителя и праведного народа:

В оде «Вольность» Пушкин устраивает новое смысловое соотношение условно-поэтических формул, перестраивает его изнутри, по словам Л.Я. Гинзбург, «неким психологическим противоречием». Создание этих противоречий стимулируется:

- совмещением нескольких лирических контекстов Державина и Капниста;

- активизацией полемического контекста с одноименной одой Радищева;

- корреспонденциями с ранней лирикой Пушкина, в частности со стихотворением «Воспоминания в Царском Селе».

В «Вольности», таким образом, представлена пушкинская теория власти, а не только гражданственности, как это часто декларируется в многочисленных «общих местах» исследовательской литературы. Конечно, нельзя сказать, что у Пушкина самодержавие истолковано как вероучительный факт, однако следует также признать, что не является оно и фактом сугубо юридическим. Пушкин подчиняет монархическую форму правления (не опровергая ее как таковую) нравственному регламенту - закону совести. Праведным (правильным) может стать лишь тот владыка, чьи внутренние (личные) качества

будут в максимальной степени (полной мере) соответствовать его священному статусу. Даже освещенная церковью власть должна деятельно оправдать возложенные на нее чаяния. Пушкин в своей оде оказывается более привержен литературной традиции русской оды ХУШ века, нежели собственным «афеи-стическим» убеждениям или политической доктрине «высокоумной» молодежи своего времени (в частности, братьев Тургеневых). Законы жанра становятся авторитетнее насущных споров современности - как авторитетнее биографических прецедентов они оказались для Пушкина в области элегической поэзии. «Гражданственность» русской оды ХУШ века оказывается совмещена в «Вольности» с религиозно-нравственным пафосом личной ответственности за всякое нарушение божественного закона. Вопросы добра и зла регламентируются здесь не идеологией просвещения и упованием на справедливость юридического закона (даже в оде ХУШ века этой регламентации не обнаруживается, а так называемое «учение о страстях» восходит не к западноевропейской рационалистической традиции, но древнерусской церковной, основанной на духовном преодолении «страсти и подобострастия» и находящей устойчивые аналогии с библейскими текстами, в частности - с псалмами), но комплексом представлений, созданных всей русской барочной культурой ХУШ столетия, - представлений о сущности именно царской власти (а не гражданского общества как такового), причем власти сакральной, в идеале устроенной по примеру Власти Небесной. Этим же духом размышлений о монархии пронизаны и последующие произведения Пушкина - «К Чаадаеву», «Деревня», «Кинжал», «Наполеоновский цикл», «Андрей Шенье», «Борис Годунов», «Капитанская дочка», заметки к «Истории моего времени» и другие.

ПРИМЕЧАНИЯ

1 Гинзбург Л.Я. О лирике. Л.: Сов. писатель, 1974. С. 196.

2 См.: Калашников С.Б. Державинский интертекст оды А.С. Пушкина «Вольность» // Классические и неклассические модели мира в отечествен-

ной и зарубежной литературах: Материалы Меж-дунар. науч. конф., г. Волгоград, 12-15 апр. 2006 г. Волгоград, 2006. С. 105-110. В настоящей работе мы сосредоточимся на рассмотрении интертекстуальных влияний Радищева и Капниста на произведение поэта.

3 Этот вопрос подробнее рассмотрен нами в указанной статье: Калашников С.Б. Державинский интертекст оды А.С. Пушкина «Вольность».

4 См. об этом: Успенский Б.А. Царь и самозванец: самозванчество в России как культурноисторический феномен // Успенский Б.А. Избранные труды. Т. I: Семиотика истории; семиотика культуры. М.: Языки русской культуры, 1996. С. 142183. Он же. Царь и патриарх: харизма власти в России (Византийская модель и ее русское переосмысление) // Там же. С. 184-204. Он же. Царь и Бог: Семиотические аспекты сакрализации монарха в России // Там же. С. 205-337.

5 Воспринимая оду как вольнолюбивое произведение в «якобинском духе», многие современники Пушкина невольно уподоблялись современникам Державина, которые посчитали оду «Властителям и судиям» «якобинскими стихами», так что поэту пришлось доказывать, что «царь Давид не был якобинцем» (Державин Г.Р. Сочинения. СПб.: Академ. проект, 2002. С. 554).

6 Кстати, словосочетание «святая воля» употреблено до Пушкина Ломоносовым в «Оде, выбранной из Иова» именно в подобном контексте:

Сие, о смертный! разсуждая,

Представь Зиждителеву власть;

Святую волю почитая,

Имей свою в терпеньи часть.

Он все на пользу нашу строит,

Казнит кого или покоит,

В надежде тяготу сноси И без роптания проси (курсив наш. - С. К.; Ломоносов М.В. // Русская поэзия XVIII века. М.: Худож. лит., 1972. С. 142).

7 Успенский Б.А. Царь и Бог: Семиотические аспекты сакрализации монарха в России // Там же. С. 284.

8 Пушкин А.С. Собр. соч.: В 10 т. Т. 1. М.: Худож. лит., 1959. С. 44. Далее произведения поэта цитируются по этому изданию с указанием в скобках тома и страницы.

9 Противоречивость этих пушкинских строк отмечалась неоднократно. Так, И. Фейнберг пишет о том, что они в одинаковой мере могут относиться и к потомству Наполеона, и к потомству Александра I. Однако противоречие, обостряясь на фоне фактических несоответствий, нейтрализуется в области отвлеченных рассуждений. Подобно Державину, Пушкин осознает полную неприменимость сакральной атрибутики Христа ко всякому земному владыке. В рамках барочной традиции русской оды речь может идти как о гипотетически праведном царе, так и о гипотетически неправедном монархе.

10 Здесь и далее сочинения поэта цитируются по изданию: Русская поэзия ХУШ века. М.: Худож. лит., 1972. С. 388 с указанием в скобках страниц.

11 Любопытно отметить, что через три года эта апелляция к «стыду» и совести монархини была удовлетворена. В «Оде на истребление в России звания раба Екатериною Второю... » В. Капниста находим:

Теперь, о радость несказанна!

О день, светляе дня побед!

Царица, небом ниспосланна,

Неволи тяжки узы рвет;

Россия! ты свободна ныне!

Ликуй: вовек в Екатерине Ты благость бога зреть должна:

Она тебе вновь жизнь дарует И счастье с вольностью связует На все грядущи времена (393).

12 Это проявляется и в использовании перечислительной интонации за счет «нанизывания» в первом случае однородных сказуемых, а во втором - подлежащих и обстоятельств, не говоря уже о лексическом совпадении: в обоих фрагментах использована лексема «идут», которая также занимает начальное положение в стихе и акцентируется метрическим ударением. (Ср. у Державина в «Оде на взятие Измаила»).

13 Последние две рифмы могут быть прочитаны двояко: на церковнославянский манер и на русский. При втором варианте прочтения (упоен-ны - потаенны) они также образуют своеобразное «гнездо» рифм.

14 Тот же лексико-семантический комплекс реализован и в стихотворении 1825 года «Андрей Шенье»:

И час придет... и он уж недалек:

Падешь, тиран!