ФИЛОЛОГИЧЕСКОЕ ОБРАЗОВАНИЕ

МИРОТВОРЧЕСКИЕ ИДЕИ Л.Н. ТОЛСТОГО В РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЕ ПЕРИОДА ПЕРВОЙ МИРОВОЙ ВОЙНЫ (1914—1918 гг.)

А.И. Иванов, доцент кафедры русской литературы Тамбовского государственного университета им. Г.Р. Державина

В статье обосновывается мысль о том, что Первая мировая война стала временем проверки на жизнеспособность антивоенных идей Л. Толстого и катализатором для становления антивоенной морали, нового общественного сознания о мире без войн. Обращение к публицистике Л. Толстого 1880— 1910-х гг. дает возможность ярче представить, какими сложными для литературы и воюющей страны стали этические вопросы о патриотизме и противлении войне. По мнению автора, незаслуженно забытая русская литература 1914—1918 гг. достаточно остро и правильно ставила эти вопросы и стремилась скорректировать общественное мнение.

The First World War became the time to check the vitability of L. Tolstoy’s anti-war ideas and it also became the catalist to the formation of anti-war morality, the new public understanding of the World without wars. On the other hand, the appeal to L. Tolstoy’s publicism of 1880—1910-ies gives us an opportunity to get a clearer idea of the complexity of the ethical problems of patriotism and opposition to the war for literature and the country-in-war itself. In our opinion the Russian literature of the 1914—1918-ies, though undeservedly forgotten, put these questions rather sharply and rightly and tried to shape up the public opinion.

Преддверие XX в. В 1895 г. вспыхнула итало-абиссинская война в Африке, в 1896 — англо-американское столкновение в Венесуэле, в 1898 — испано-американская война за испанские колонии на Филиппинах, Кубе и в Пуэрто-Рико, в 1899 г. — англо-бурская война в Южной Африке... В статье «Патриотизм или мир?» (1896) Л. Толстой так охарактеризовал состояние международных отношений, сложившихся к концу XIX в.:

«За какое хотите время откройте газеты и всегда, всякую минуту вы увидите черную точку, причину возможной войны: то это будет Корея, то Памиры, то Африканские земли, то Абиссиния, то Армения, то Турция, то Венесуэла, то Трансвааль. Разбойничья работа ни на минуту не прекращается, и то здесь, то там, не переставая идет маленькая война, как перестрелка в цепи. И настоящая большая война всякую минуту может и должна начаться»1.

В публицистике Толстого были предсказаны все основные этапы общественно-культурной жизни периода Первой мировой войны: необычайный духовный подъем, стремление философов и публицистов найти высший смысл происходящего, гибель миллионов россиян, одетых в солдатские шинели, моральная и физическая усталость в результате четырех© А.И. Иванов, 2004

летней бойни. На наш взгляд, прозорливость Толстого заключалась в том, что им была предугадана трагическая закономерность для России, какая-то роковая тождественность в начале, ходе и окончании таких военных кампаний, как русско-японская и Первая мировая война. Только масштабы трагедии во втором случае увеличились. И это касается не только «прямых потерь», которые возросли в десятки раз. Неизмеримым оказалось ожесточение «человека с ружьем», приведшее к Гражданской войне, к обесцениванию человеческой жизни.

Огромные жертвы Первой мировой войны обусловили образование Лиги наций, формирование правового поля для безопасности народов. Неужели за каждый шаг к безвоенному миру человечество обязано платить столь дорогую цену? Неужели духовный опыт мирного времени так мало стоит? Судьба идей Толстого — доказательство того, что «для создания единства и воодушевляющего чувства воинствующее имеет больший успех. Отнюдь не легкая задача — возбудить столь же сильное воодушевление массы ради мирного идеала, как это удается поджигателям, у которых это пугало есть»2.

Толстой был глубоко убежден в необходимости формировать антивоенное

общественное мнение, вырабатывать антивоенный иммунитет. К этому он призывал творческую интеллигенцию в «Докладе, приготовленном для Конгресса мира в Стокгольме» (1909). Как мальчик из сказки Андерсена, деятели культуры, по мнению Толстого, «должны сказать то, что все знают, но только не решаются высказать, сказать, что как бы ни называли люди убийство, убийство всегда убийство, преступное, позорное дело...» (38; 123). В том же, что «переход людей от прежнего, отжитого общественного мнения к новому неизбежно должен совершиться», Толстой был просто уверен. «Переход этот так же неизбежен, как отпадение весной последних сухих листьев и развертывание молодых из надувшихся почек» (39; 73).

Первая мировая война стала временем проверки на жизнеспособность пацифистских идей Толстого и катализатором для вызревания и становления антивоенной морали, нового общественного сознания о мире без войн. Поэзия М. Волошина и Е. Кузьминой-Караваевой, проза Ф. Крюкова и Ф. Степуна, статьи Н. Бердяева и И. Ильина 1914— 1918 гг. стали весомым вкладом в развитие этической антивоенной мысли.

Анализируя восприятие идей Толстого в годы Первой мировой войны, можно сказать, что основополагающим компонентом антивоенной морали была правда о войне. Именно правда была главным героем для Толстого-художника в изображении войны начиная с «Севастопольских рассказов». Позиция Толстого-публициста — противостояние войне истиной о войне. Следование Толстому в литературе о начавшейся Первой мировой войне заключалось прежде всего в стремлении донести подлинную правду о ней, благодаря чему она теряла свою картинную привлекательность. Вот как передан ужас газовой атаки в книге Ф. Степуна «Из писем прапорщика-ар-тиллериста» (1918):

«Ночь, темнота, над головами вой, плеск снарядов и свист тяжелых осколков. Дышать настолько трудно, что кажется, вот-вот задохнешься. Голоса в

масках почти не слышно, и, чтобы батарея приняла команду, офицеру нужно ее прокричать прямо в ухо каждому орудийному наводчику. При этом ужасная неузнаваемость окружающих тебя людей, одиночество проклятого трагического маскарада: белые резиновые черепа, квадратные стеклянные глаза, длинные зеленые хоботы. И всё в фантастическом красном сверкании разрывов и выстрелов. И над всем безумный страх тяжелой, отвратительной смерти: немцы стреляли пять часов, а маски рассчитаны на шесть. При каждом шаге колет легкие, опрокидывает навзничь и усиливается чувство удушья. А надо не только ходить, надо бегать. <...> Утром, по прекращении обстрела, вид батареи был ужасный. В рассветном тумане люди, как тени: бледные, с глазами, налитыми кровью, и углем противогазов, осевшим на веках и вокруг рта; многих тошнит, многие в обмороке, лошади все лежат на коновязи с мутными глазами, с кровавой пеной у рта и ноздрей, некоторые бьются в судорогах, некоторые уже подохли»3.

Злая ирония войны заключалась в том, что вместо человеческого лица появилась резиновая маска с квадратными стеклянными глазами и зеленым хоботом, ставшая новым символом бесчеловечности происходящего.

Сторонник ненасильственного мира, Толстой-публицист буквально послойно снимал покровы лжи в различных сферах жизни, так или иначе соприкасающихся с войной. Что такое любовь одного народа к другому? Существует ли она на самом деле? Что стоит за признаниями в любви одного народа к другому? В конце XIX в. Толстой писал по поводу подписания очередного договора между Россией и Францией и газетной шумихой в связи с этим: «Что плохого в том, что два народа выражают чувства взаимной симпатии? Что дурного, если союз Франции и России может иметь значение обороны против угрожающего миру Европы опасного соседа? Дурного тут то, что всё это ложь, самая очевидная и наглая, ничем не оправдываемая, злая ложь. Ложь — это внезапно возникшая, исклю-

чительная любовь русских к французам и французов к русским; и ложь — наша подразумеваемая под этим нелюбовь к немцам, недоверие к ним. И еще большая ложь — то, что цель всех этих неприличных и безумных оргий есть будто бы соблюдение европейского мира...» (39; 44—45).

Толстой оказался прав по крайней мере дважды. Во-первых, одна из главных причин последовавших в годы войны «несчастий России» заключалась в неверном дипломатическом выборе, предполагавшем союз с Францией и противостояние Германии»4. Во-вторых, во время Первой мировой войны Россия в ущерб себе не раз приходила на помощь странам-союзницам, и прежде всего Франции. В результате русских военачальников почти перестали приглашать на важнейшие совещания, проводимые не на российской территории, а при решении вопросов о послевоенной Европе про Россию совсем «забыли». Как забыли и про любовь Франции к России, заверениям в которой не верил Толстой. В годы войны в его неверии видели «проявление наивности или бестактного чу-дачества»5. И не заметили главного — стремления предостеречь от следования ложным истинам, искусственным идеалам на любом уровне, будь то межгосударственные отношения или сознание простого человека.

Толстой не раз задумывался о власти убеждений, казалось бы, незыблемых, но незыблемых не по своей сути, а в силу привлекательности внешней оболочки. Об этом свидетельствует запись в «Дневнике» от 7 марта 1904 г.: «Чем глупее, безнравственнее то, что делают люди, тем торжественнее. Встретил на прогулке отставного солдата, разговорились о войне. Он согласился с тем, что убивать запрещено Богом. Но как же быть? — сказал он, придумывая самый крайний случай нападения, оскорбления, которое может нанести враг.

— Ну, а если он или осквернить или захочет отнять святыню?

— Какую?

— Знамя.

Я видел, как освящаются знамена. А папа, а митрополиты, а царь. А суд. А обедня. Чем нелепее, тем торжественнее» (55; 17—18).

Толстой-публицист дал возможность воочию убедиться, насколько прочная и толстая кора наслоений лжи — сознательной и бессознательной — покрывает представления о войне, насколько живучи отдельные стереотипы.

Сошлемся на два примера из литературы и публицистики военных лет.

В разгар войны появился рассказ С. Подъячева «Дезертир» (1915), в котором описана невольная встреча повествователя с дезертиром, прятавшимся в окрестных лесах. На протяжении их недолгого разговора читатель мог понять, почему этот человек отказался воевать: «. ловют меня. боятся. преследуют, как зверя, а вить я, раб божий, человек. За что меня? Какой я солдат?.. Я воевать не желаю. Злобы не имею. Ер-манец зла мне не сделал, да кабы и сделал, так господь с ним, я простил бы.

Странно было слушать это.

— Чего нам делить-то? — продолжал он. — За что я его бить стану, за что он меня?.. Мы один другого николи не видали. чудно вить, раб божий, а? Пойми-ка! <.>

— Ну, так нельзя!

Он улыбнулся и потом сказал:

— Ну, а нельзя, так воюй. Бей незнамо за что друг дружку. Эдак лучше. То-то люди-то глупы!.. Враг-то их осилил. Злоба-то. Каждый, с кем ни поговоришь, боится воевать, страшно. Кажному жизнь дорога, а идут. Хы!.. А дело-то пустое: бросить, да и всё!.. Раб божий, ты пойми: воевать можно, силком гонят: „Иди, убивай!“, а бросить нельзя. Как так? Зло меня заставляют делать, а добро не велят. Чудно, вить, а? Иди, кому охота!.. А кому охота? <.> От этакой-то благодати,— сделал он движение рукой вокруг, — да иди бей людей. Хы, чудно! Ты вот тоже человек в силе, а сидишь рыбу ловишь, а я аль те еще кто идти должен. Мне жизнь-то не надоела. Люблю я ее. Она от Бога дадена, и я желаю славить

Господа и „пою господови своему дон-деже есмь“. Вон кукушка кукует. Птицы поют, жуки летают, все рады, кажная тварь, а я в огонь полезай, на смерть, людей бей. Как ты думаешь?»

Что открылось читателю времен войны в убеждениях этого «толстовца»? Общечеловеческая мудрость «не убий»? Какая-то высшая, божественная правда? Его антивоенной логике рассказчику трудно что-либо противопоставить; и даже такие доводы, что все будет захвачено врагом, станет чужим, кажутся неубедительными. «Да нешто Господь-то приказывал людей бить, а? Нет вить. Так стало быть, кого мне слушать-то? Его, царя небесного, али какого-нибудь начальника, а? Как ты думаешь?»6. Можно лишь предположить, что означали эти слова человека, не понимавшего, зачем он от земной благодати должен был идти кого-то убивать, для тех тысяч русских мужиков, которых погнали воевать из-за союзнического долга России перед Францией.

Простота и наивность вопросов, звучавших в публицистике русских писателей 1914—1918 гг., как и в антивоенных статьях Л. Толстого, способствовала развенчанию лжи в устоявшихся понятиях и выражениях. «Такая-то страна, — скажем Италия, — хочет войны. Что разуметь под словом Италия? Ее правительство? Ее народ? Большинство ее народа? Массу? Парламент? Политиков? Короля? Офицерство? Каждый под этим выражением „Италия“ может разуметь свое, и каждый другой вправе с ним не согласиться». С таких вопросов начал один из своих итальянских очерков военного времени молодой М. Осоргин. Полемику с воображаемым скептиком, точнее с его представлениями, с массовыми стереотипами, автор построил как цепочку прямолинейных вопросов. От общих, довольно абстрактных для обывателя понятий государство, страна, нация публицист перешел к заботам и тревогам конкретного итальянца. «Промышленник Ломбардии хотел бы балканских рынков, его брат обыватель Калабрии хотел бы, чтобы деньги, данные им

казне, были вложены в строительство школы. Офицер, политик, патриот хотел бы взять реванш у Австрии за Кустоццу, но другой гражданин, также политик, совсем не видит необходимости реванша.» Отсюда категоричное суждение «интересы Италии требуют ее вмешательства в войну» — всего лишь «повод для оживленнейшего спора, в котором говорящий да может быть так же прав, как и говорящий нет». Нелепость дилеммы быть или не быть войне становится очевидной, когда М. Осоргин переводит вопрос о ее необходимости из сферы экономических, политических понятий в сферу этическую: «Спросите мать, считает ли она цену крови ее сына достаточно дешевой платой за приобретение всего австрийского К^еп1апёа? И вправе ли вы назвать ее плохой гражданкой, если она ответит „нет“; даже одна капля его крови дороже всей соленой массы Адриатики»7.

Следуя Толстому, русская литература и во время войны взывала к активному гуманизму, что выражалось в торможении агрессии, предостережении от следования ложным истинам, искусственным идеалам, воспитании терпимости к другому мнению — качествам, столь необходимым в мирной жизни. Но как относиться к миролюбию во время войны — вот сложнейший этический вопрос для художественной интеллигенции. В очерке Б. Савинкова (В. Ропшина) «Разговор» (1917) передан диалог, услышанный автором во Франции. На вопрос о том, как он стал солдатом и где же ключ к этой неожиданной перемене, вчерашний пацифист ответил: «Неожиданной?.. Так кажется вам. А по-моему, нет ничего естественнее и проще. Ключей много. Во-первых, быть антимилитаристом еще не значит не противиться злу. Если к вам ворвутся разбойники и начнут убивать и грабить, что вы будете делать? <.> Немцы напали на нас; они, как разбойники, ворвались в наш дом. В этом случае мы не только вправе — мы обязаны защищаться. В этом случае неуместен вопрос об антимилитаризме. Мы всей душой были против войны, но если

нас заставили воевать, то поздно разговаривать о ненарушаемом мире.» И добавил: «.война поставила много новых вопросов. Мы их не в силах решить теперь, во время войны. Не знаю, в силах ли мы вообще их решить. Но они поставлены. Они существуют. <.> А пока перед нами стоит одна-единствен-ная задача: победить Гогенцоллернов, не допустить умаления тех ценнейших свобод, которых почти не знает Германия и которые дороги нам. Вот поэтому я и солдат.»

Очерк завершается словами автора: «Я не знаю, спорят ли об антимилитаризме в России. Но во Франции нет разногласий: есть один, общий враг, и есть борьба не на живот, а на смерть. А где есть такая борьба, там нет места для споров. Там есть одно желание — побе-

ды»8.

Исследование этических исканий во время войны дает основания для того, чтобы понять: отношение к войне до ее начала — одно, осмысление войны — другое, размышления о мире без войн — третье, и дело во имя мира, стремление к миру без войн — это, наконец, четвертое. Драматическая судьба России в Первой мировой войне, сложность общественно-культурной жизни общества военного времени, отнюдь не отличавшейся единодушием, побуждают смотреть на миротворческие компоненты не только с точки зрения завтрашнего дня, но и с точки зрения воюющей страны. Война для деятельного пацифизма — не самое удачное время, ибо он входит в неразрешимое противоречие со смыслом пребывания солдат и офицеров в окопах.

В современной монографии П.А. Сапронова «Русская культура IX — XX вв.» приводятся суждения автора о воине-земледельце и гражданине. В русско-японскую войну русский солдат не запятнал себя. Другое дело, Первая мировая война с ее всеобщей мобилизацией в стране, по преимуществу крестьянской. Нисколько не обвиняя солдата, П.А. Сапронов обращает внимание на то, что продолжительная окопная война — не для крестьянина, зависимого от земли. «Кре-

стьянин вовсе не такой человек, который готов сам отвечать за себя и свою страну. У него всегда есть господа, начиная от своего помещика и заканчивая царем. В 1914—1917 гг. от него требовали защитить Отечество, тогда как в очень существенном отношении крестьяне нуждаются в защите от господ. <.> Антивоенная пропаганда упала на хорошо подготовленную почву»9.

Соглашаясь с мнением, что антиправительственная и антивоенная пропаганда большевиков сыграла важнейшую роль в поражении России, зададимся вопросом: а было ли так едино российское общество, требовавшее гражданственности от воина-земледельца, как, скажем, французское, мнение которого выразил герой Б. Савинкова? И скажем, что нет. Пацифизм не сплачивал уже воюющий народ. В то же время можно предположить, что антивоенная мораль для строительства послевоенного мира, российский этический опыт были бы весомее, слово о мире победившей страны имело бы больший шанс быть услышанным...

К началу XX столетия русская литература, и прежде всего Л. Толстой, имела огромный опыт в осмыслении причин войны, в изображении зла, ею приносимого. Но XX в. переводил противостояние художественной интеллигенции войне в сферу действия. Задача стала видеться в том, чтобы направить ненасильственную энергию, руководимую силой любви и правды, на борьбу против зла и несправедливости, за выправление отношений в собственной душе и в мире.

В годы Первой мировой войны было осмыслено, что война (милитаризм) может использовать весьма привлекательные лозунги: самооборона, защита собратьев за границей, неугодный режим и т.д. С другой стороны, очевиднее становилась необходимость выработки ответственного существования, отказа от благодушия.

Русская художественная культура оставила свой след в драматических поисках путей к ненасильственному миру

№ 4, 2004

даже в условиях войны, и этот след не должен стереться в национальном сознании о Первой мировой войне.

ПРИМЕЧАНИЯ

1 Толстой Л.Н. Полное собрание сочинений. М., 1992. Т. 90. С. 47. Далее ссылки на это издание приводятся в тексте с указанием номера тома и страницы.

2 Лоренц К. Агрессия (так называемое Зло) // Вопр. философии. 1992. № 3. С. 33.

3 Степун Ф.А. [Н. Лугин]. Из писем прапор-щика-артиллериста. Томск, 2000. С. 186—187.

4 Уткин А.И. Первая мировая война. М., 2001. С. 15.

5 Ильин И.А. Собрание сочинений: В 10 т. М., 1999. Т. 9/10. С. 8.

6 Подъячев С.П. Деревенские разговоры. М., 1975. С. 274—275.

7 Осоргин М. Очерки итальянских настроений // Вестн. Европы. 1915. № 4. С. 303—304.

8 СавинковБ.В. (В. Ропшин). То, чего не было: Роман, повести, рассказы, очерки, стихотворения. М., 19992. С. 535—537.

9 Сапронов П.А. Русская культура IX— XX вв. Опыт осмысления. СПб., 2004. С.639, 640.

Поступила 26.11.04.

ЛИЧНОСТЬ В ПРОСТРАНСТВЕ «МЕЖДУ ДВУМЯ СМЕРТЯМИ»

(на материале произведений русских писателей-эмигрантов)

А.В. Лушенкова, студентка курса Master 2 специальности «Мировая литература» факультета гуманитарных наук Университета

г. Лиможа (Франция)

Исследуя произведения художественной литературы с позиций психоанализа, автор предлагает новый аспект в понимании личности, а также особого континуума ее существования — «между двумя смертями». Авторский подход к исследованию, методы и полученные результаты могут быть использованы в учебном процессе высших учебных заведений для углубленного изучения обозначенной проблемы при формировании содержания спецкурсов, спецсеминаров по мировой и отечественной литературе, философии, психологии и другим гуманитарным наукам.

While investigating texts of fiction from the viewpoint of psychoanalysis, the author offers quite a new aspect in the interpretation of the personality and a special space of its existence — between two deaths. The new approach, the methods of research and the results obtained in this field can be applied to the educational process in higher school to promote the research of the problem in specialized courses, and at special seminars on the world and Russian literature, philosophy, psychology and other humanities.

Антропоцентрический характер развития гуманитарных наук как в России, так и на Западе порождает необходимость глубокого изучения сущности личности. Актуальным направлением в мировой литературе является пространственная структура художественного текста, позволяющая раскрыть категорию личности в особом пространстве — «между двумя смертями». Оригинальность, глубина, сложный и немного мистический характер этого понятия, совершенно нового для российской науки, очевидны. Даже в европейской науке оно остается пока мало изученным, продолжая интриговать и вызывать справедливый интерес специалистов самых различ-

ных областей знаний — философии, психоанализа, психологии, психиатрии, лингвистики, литературы.

Данное понятие мы находим в работах Жака Лакана, основателя одной из знаменитых школ психоанализа. Оно фигурирует в его «Сочинениях» и «Этике психоанализа» (семинар VII). Это выражение привлекает к себе интерес в науке и способствует появлению в 2001 г. во Франции сборника «Между двумя смертями» под редакцией Жульет Вион-Дюри. Работы ученых самых разных областей, составившие сборник, позволяют сделать вывод, что тексты по психоанализу, религии, философии содержат размышления об этом пространстве

© А.В. Лушенкова, 2004