ТЕОРИЯ ЛИТЕРАТУРЫ

Н.О. Кирсанов

ЛИТЕРАТУРНЫЕ ПРЕДШЕСТВЕННИКИ М.М. БАХТИНА (К ПОСТАНОВКЕ ПРОБЛЕМЫ)

Томский политехнический университет

В ситуации явственно ощутимого спада интереса к Бахтину, когда, кажется, можно уже подводить некоторые итоги, хотелось бы обратить внимание на тенденцию, как нам представляется, сыгравшую роковую роль в освоении идей русского мыслителя. Наследие Бахтина слишком долго рассматривалось как самодостаточный, автономный мир, изолированный от социокультурного контекста и развивающийся по собственным имманентным законам. «М.М. Бахтин, - писал в 1991 г. В.С. Библер, -исключителен, единствен. Неповторим. Необъясним из потока “влияний”, “сходств” и “заимствований” [1, с. 9]. Кажется, время, когда констатация «уникальности» Бахтина вызывала чувство определенной эйфории, безвозвратно прошло. Мыслитель, не имеющий за собой серьезной философской традиции, закономерно превратился в культурный курьез, замкнутый эстетический феномен, с которым можно сколько угодно играться - пока не надоест (кажется, надоело), но который не годится ни для какого серьезного философского «дела». Вот и получилось, что Бахтин оказался просто выключен из той философской работы, которая велась в нашей стране параллельно с «бахтинским бумом», так и не пересекшись с ним. В результате оказалась упущенной возможность соотнести Бахтина с феноменологической традицией; не получило сколько-нибудь внятного определения место Бахтина по отношению к постструк-туралистской парадигме; и уже сейчас можно предсказывать, что нарастающий сегодня интерес к неокантианству и философии жизни также пройдет мимо Бахтина. Что тут делать и кого здесь винить?

Представляется, что дело здесь не только в том, что для очень многих бахтинистов встреча с Бахтиным оказалась первым серьезным опытом чтения философского текста, что «бахтинология» переполнена людьми, которым просто «не по зубам» пришлись Гуссерль или Деррида. Думается, что ряд сложностей кроется уже в определении Бахтина как философа. Напомним факты, в целом уже признанные современной гуманитаристикой. В 20-е гг. Бахтин стоял у истоков создания новой парадигмы гуманитарного мышления, научной традиции, которой так и не суждено было сложиться - ни тогда, ни, тем более, сей-

час, когда исчезла та уникальная конфигурация социокультурных сил, которая делала оформление этой традиции хотя бы теоретически возможным. Все особенности бахтинского дискурса, отталкивающие профессиональных философов или литературоведов, -невыстроенность категориального аппарата, «абсолютно бездоказательная манера говорить от имени истины» [2, с. 83], отдающее откровенным плагиатом использование кем-то уже разработанных концептуальных блоков, явное упрощение взглядов своих оппонентов - все это совершенно нормальные явления в ситуации возникновения новой научно-исследовательской программы. Философ, начинающий на пустом месте (в работах Бахтина очень большую роль играет фиксация этой никем не занятой территории, ее очищение от экстраполяций со стороны соседних парадигм), неизбежно будет рассматривать всю предшествующую культуру как материал, которым можно пользоваться по своему усмотрению. М.Л. Гаспаров совершенно верно определил этот общий дух 20-х гг., парадоксальным образом роднящий Бахтина с его антиподами - формалистами. Вся разница состояла в том, что формалистам удалось реализовать свой проект; и уже в 20-е гг. начинается процесс «академизации» основных положений опоязовской поэтики. Как бы болезненно он ни воспринимался формалистами, этот процесс сыграл плодотворную роль. По целому ряду причин с Бахтиным этого не произошло. Намеченная им линия оказалась изолированной от последующего развития отечественной гуманитаристики. В итоге Бахтина оказалось очень легко «раздуть» и в то же время его оказалось невозможно «продолжить». Это и определило характер развития «бахтинологии» и во многом - склад мышления людей, связавших с Бахтиным свою научную деятельность. Результат известен.

Как это часто бывает, плодотворными оказались скромные притязания, и превращением бахтинских идей в неотъемлемую часть современной гуманитарной культуры мы обязаны людям (историкам, культурологам, литературоведам), никогда не называвшим себя «бахтинистами» и не искавшими в Бахтине ни «парадигмы мышления», ни «третьего Ренес-

санса». К Бахтину они отнеслись производственно, включая его идеи в состав своих построений, в чем-то упрощая, но в чем-то и обогащая их. Следует, однако, отметить, что, несмотря на то, что такой подход оказался наиболее продуктивным, он с самого начала снимает вопрос о Бахтине как целостном явлении и том месте, которое он занимает в истории русской культуры.

Наконец, в последнее время оформляется еще один подход, рассматривающий творчество Бахтина как неотъемлемую часть русского литературного процесса (включая сюда историю литературной критики). Этот подход, намеченный в работах С.Г. Бочарова и С.Н. Бройтмана, представляется нам наиболее перспективным. В самом деле, в философском контексте Бахтин неизбежно выглядит чужаком, неизвестно откуда пришедшим и непонятно куда ведущим. В пространстве русской литературы он - у себя дома, и, что не менее важно (принимая во внимание причины того плачевного положения, в котором пребывает сегодня бахтинология), - один из многих.

В силу ряда причин русская литература содержала в себе мощный потенциал философского осмысления своих культурных и экзистенциальных предпосылок, и тот факт, что и традиция русского философствования стала складываться именно в этом рефлексивном пространстве, представляется глубоко закономерным. В случае с Бахтиным эта ситуация осложнилась, во-первых, его ориентацией на научный тип философствования; во-вторых, его кантианскими пристрастиями. Отсюда резкое размежевание с традицией «вольного русского мыслительства», а в методологическом плане - переход от философской критики к научной поэтике (прецедент научного литературоведения, созданный учеными формальной школы, видимо, сыграл здесь провоцирующую роль, косвенным образом обозначив возможный путь превращения русской философии в строгую науку). Во-вторых, глубокое осознание смыслового потенциала, который содержит в себе феномен формы, рассмотрение художественной формы в контексте экзистенциальной структуры жизненного мира. Переход Бахтина к специальным литературоведческим исследованиям (как особому способу софилософ-ствования с русской классикой) был неизбежен, несмотря на то, что для Бахтина он, видимо, оказался неожиданным, а задним числом оценивался как вынужденный. В этом контексте известные слова С.Г. Бочарова: «Творчество Достоевского было для его мысли не только предметом, но и истоком» [3, с. 323] приобретают смысл методологического принципа: в них отчетливо обозначено направление, в котором необходимо искать источники философии Бахтина. Не претендуя на выполнения этой задачи во всем объеме, попытаемся хотя бы обозначить процесс вызревания бахтинских идей в пространстве русской литературы.

Пушкин

1. Автор и герой в художественной философии Пушкина

Тематизация отношений между автором и героем в экзистенциальном контексте была осуществлена Пушкиным в художественной полемике с Байроном. Уникальная культурная ситуация, в которой оказался возможен этот диалог на равных между классическим и романтическим поэтом, видимо, сыграла определяющую роль для всего последующего развития русской литературы. Начиная с Пушкина «автор» перестает быть «наивным» (в специфически бахтинском понимании этого слова), позиция вненаходимости становится предметом художественной рефлексии. Когда Пушкин называет Байрона «гордости поэтом», это, конечно, не следует понимать в том смысле, что Байрон «воспевает» гордость. С точки зрения Пушкина, «безнадежный эгоизм» лежит в основе байроновской эстетики, определяя специфические отношения между автором и героем: неспособность Байрона расстаться со своим героем, посмотреть на него со стороны, как на другого в конечном счете оказывается обратной стороной неспособности расстаться с самим собой «самым для себя любимым и единственным» (Момардашвили), а значит - неспособности правильно увидеть мир вокруг себя. Байроновской позиции, последовательно определяемой как навязчивая, эгоистическая, претендующая на обладание миром («все... отнес он к сему мрачному могущественному лицу, столь таинственно пленительному» [4, т. 7, с. 37]), Пушкин противопоставляет выход в интерсубъективное пространство, перемещение доминанты на «другое лицо» («всегда я рад заметить разность между Онегиным и мной»), великодушное самоустранение из жизни героя («как дай вам Бог любимой быть другим»), отпускание героя в мир, признание за ним права идти своей дорогой, не похожей на «мою собственную». Этот экзистенциальный акт, лежащий в основе пушкинской эстетики [5], экстраполируется в различные области «жизненной» идеологии, воплощаясь в мотивы расставания, прощания-прощения, милосердия, «неоспаривания глупца», и образует то пространство «внутренней свободы» и «превосходительного покоя», вне которого, по Пушкину, немыслимо подлинное творчество. Между прочим, тезис о «несовместимости гения и злодейства» следует рассматривать в этом же контексте. Сущность поэзии - в преодолении «только личного» взгляда на вещи. Поэтому ревнивец и завистник (ревность к искусству) не может быть поэтом по определению.

2. Статус идеологии в художественной философии Пушкина

Понимание поэтического акта как выхода в интерсубъективное пространство приобретает особое значение в связи с вопросом о статусе героя-идеоло-га в творчестве Пушкина. Известно, что Пушкин, по

сути дела, первым ввел в русскую литературу этот тип, проложив тропинки, которые потом будут топтать герои Достоевского. Известно и то, что Пушкин связывал этого героя с романтической идеологией: все герои этого типа - от Алеко до Г ермана - содержат в себе существенный элемент байронизма. Гораздо меньше известно, что свой приговор байронизму Пушкин несомненно склонен был распространять и на идеологию как таковую.

Повторим здесь мысль, в свое время получившую глубокое обоснование в работах П.М. Бицилли: пушкинская поэзия надидеологтна. В идеологизме Пушкин видит все ту же предвзятость, все то же стремление абсолютизировать личный взгляд на мир, который представляет собой полную противоположность эстетического акта.

3. Статус религии в художественной философии Пушкина

Разговор о религиозных мотивах в творчестве Пушкина требует осторожности. Прежде всего необходимо сразу вынести за скобки проблему религиозной идеологии в ее догматическом и богоборческом вариантах. (Выявлением наличия или отсутствия в творчестве Пушкина этой религиозной идеологии занимается целая отрасль современного отечественного литературоведения.) В противном случае разговор неизбежно упрется в вопрос, постился ли Пушкин и насколько религиозным человеком он был в личной жизни. В связи с Бахтиным нас будет интересовать религиозность как особое измерение художественной системы Пушкина. Наличие этого измерения придает органичность и художественную убедительность собственно религиозным мотивам в его позднем творчестве.

Поэзия и религия располагаются у Пушкина в каком-то одном экзистенциальном плане. Как и эстетический, акт религиозный предполагает выход в интерсубъективное пространство. Обратим внимание на то, что благословение, молитва, поминовение ненавязчиво возникают у Пушкина всякий раз, когда актуализируется инвариантная для его творчества ситуация диалогической встречи: «.. .как дай вам Бог любимой быть другим»; «“Отец мой,ради Бога, // оставь меня!”. “Спаси тебя Господь; // Прости, мой сын.”» («Пир во время чумы»); « “Доверши как начал: отпусти меня с бедной сиротою, куда нам Бог путь укажет”. “Ин быть по-твоему. и дай вам Бог любовь да совет!”» («Капитанская дочка»); «Бог с ними! Никому // отчета не давать.» («Из Пинде-монти»); «.и тут же хладный труп его // похоронили ради Бога» (последняя строка «Медного всадника»); и наконец - «Веленью Божьему, о муза, будь послушна...».

4. Статус поэта и поэзии в художественной философии Пушкина

Творчество Пушкина воплощает в себе период русской истории, когда высокий культурный статус

поэзии уже поставлен под вопрос, но еще не отменен. Будучи частью национальной культуры, поэзия оправдана самим фактом своего существования, она выполняет свое высокое предназначение, оставаясь сама собой, не ставя перед собой никаких целей помимо себя. Следует добавить, что в это время еще не ушли в прошлое представления о связи поэзии с задачами государственного строительства. Для Пушкина Петр - не только создатель русского государства, но и создатель русской культуры. Общенациональное значение деятельности поэта пересекается с общенациональным значением деятельности монарха: диалог между ними еще возможен. В дальнейшем это представление о месте поэзии в национальной культуре будет утрачено, и вся последующая история русской литературы будет во многом определяться поисками нового обоснования «внежиз-ненной» позиции автора.

Между Пушкиным и Достоевским

При всем различии, которое существует между Гоголем и Лермонтовым, их сближает по крайней мере один момент: каждый из них отразил в своем творчестве утрату поэзией ее культурного статуса, придающего особую силу и уверенность творчеству Пушкина. В этом контексте особенно интересна литературная судьба Гоголя. В свете интересующей нас проблемы первостепенное значение приобретают две особенности его творчества. Во-первых, по своему темпераменту и по своим художественным установкам Гоголь является поэтом, по иронии судьбы оказавшимся основоположником русской прозы. Художественная доминанта его произведений остается глубоко лирической, собственно, единственным живым героем всех его произведений является сам Гоголь. Все остальные герои оказываются простым поводом для выражения авторского переживания (или его объективацией). Во-вторых, доминантой литературной личности Г оголя был не смех, а гиперболизированная серьезность, не находящая адекватных форм (и адекватной аудитории) для своего выражения. Ситуация Г оголя - это ситуация трагического актера, который, обнаружив, что его выспренная, напыщенная речь вызывает не слезы, а смех, сам начинает подыгрывать смеющейся над ним публике. Человеку, оказавшемуся в подобной ситуации, не смешно. Ощущение неадекватности, неуместности, отсутствия своего места легло в основу гоголевской комики, породив то странное соединение смеха с каким-то тоскливым ужасом, которое определяет наиболее существенные особенности художественного мира Гоголя. С другой стороны, в творчестве Лермонтова последовательно отодвигаются все ценности, лежащие в основе пушкинской эстетики (ср. начало стихотворения «Родина»), и на первый план выходят смутные, глубоко субъективные, не вырази-

мые в словах («Есть звуки: значенье // темно иль ничтожно.») переживания. Оба поэта сходятся в отрицании существенности внешних форм (ср. мотив маски в творчестве Лермонтова); оба открывают демоническую глубину человеческой субъективности.

Совершенно иное направление кризис автора получает у писателей натуральной школы. У них секуляризация творческого акта пошла по пути сближения искусства и науки [6, с. 385-386]. Отсюда вытекает идея обусловленности человеческого характера социальными условиями его жизни, естественно-научные коннотации понятия «человеческий вид», проникновение в художественное творчество приемов социологического исследования. С другой стороны, требование «срисовывания с натуры» привело к резкому ослаблению позиции вненаходимости. Автор воплощается во внутреннем мире художественного произведения, превращается в «соглядатая частной жизни», «подслушивающего, подмечающего, выспрашивающего, сравнивающего, входящего в общество разных сословий и состояний, приглядывающегося к нравам и образу жизни темных обитателей той или другой темной улицы» [6, с. 385]. Это художественное воплощение автора и создавало необходимые условия для той встречи автора и героя, которая произошла в «Бедных людях» Достоевского.

Достоевский

Истоком творчества Достоевского явилась та секуляризация литературы, утрата поэзией ее культурного статуса, которая, как мы уже видели, определила художественные поиски Г оголя и писателей натуральной школы. Мир раннего Достоевского прямо-таки наводнен несостоявшимися литераторами - от Ротозяева из «Бедных людей» до Ивана Петровича из «Униженных и оскорбленных». Превращение писательского ремесла во всеобщий удел ведет к резкому понижению чувства эстетической ответственности, происходит то самое соединение «заочного взгляда» с личными мотивами и амбициями творца, о котором спустя сто лет будет писать Бахтин. Два воплощения этой позиции в художественном мире Достоевского - «пашквиль» и сплетня. Для Девушкина эти позиции сливаются в одну и становятся практически не отличимыми друг от друга. В результате вся гамма взаимоотношений между автором и героем переносится в жизненный план и становится предметом мучительной рефлексии со стороны героя.

Следует добавить, что в художественном сознании Достоевского была жива память о каком-то ином, благообразном типе отношений между автором и героем. Отсюда - особое отношение к Пушкину, а если брать шире - ко всему дворянскому этапу русской литературы (вообще, ностальгия по «красивым формам», ушедшим из русской жизни вместе с дворянской культурой).

Актуализация в творчестве Достоевского религиозной проблематики связана с распадом пушкинской системы (в которой религиозный компонент заложен в художественную форму и не педалирован в идеологическом плане). Память о пушкинском синтезе этики, эстетики и религии отзовется в словах Мышкина «красота спасет мир», расцениваемых Достоевским как прекрасный, но уже ставший утопическим тезис (в сущности, он опровергается всем ходом романа). В изменившейся культурной ситуации требование, предъявляемое Достоевским к гордому герою - смириться, пройти осмеяние, суметь вынести чужой смех, научиться смеяться над собой (главная тема романа «Идиот»).

Серебряный век

Место Бахтина в литературном и культурном процессе рубежа веков не может получить здесь сколько-нибудь серьезного освещения. Во многом ситуация осложняется тем, что Бахтин - современник этой эпохи, поэтому разнообразные связи его мысли с философскими и художественными течениями Серебряного века приобретают особенно сложный и драматичный характер. Мы позволим себе обозначить только четыре момента.

Во-первых, все разнообразие стилевых и философских исканий, которое дает нам литература этого времени, - следствие глубокого культурного кризиса, который к тому же наложился на кризис социальный. Характеристика, которую Бахтин дает ситуации утраты «единого и сильного стиля» [7, с. 220-224] полностью применима к Серебряному веку.

Во-вторых, провозглашенная поэтами символистской формации автономия поэзии не имеет ничего общего с пушкинским пониманием свободы искусства. Эстетизм - как идеологизация внеидеологичес-кого отношения к действительности, возводящая эстетическую беспринципность в жизненный принцип - так же чужд духу пушкинской эстетики, как и любая другая идеология. В этом смысле между пушкинским «какое дело поэзии до добра и зла» и брю-совским «поклоняйся искусству, только ему.» -непроходимая пропасть.

В-третьих, историю с изданием текстов под именами Волошинова и Медведева необходимо рассматривать в связи с феноменом «гетеронимии», характерным для художественной культуры Серебряного века; она содержит в себе очевидные параллели с творчеством В. Брюсова, А. Белого, В. Розанова и др.

В-четвертых, основные положения теории карнавальной культуры перекликаются не только (и, может быть, даже не столько) с идеями А. Белого и Вяч. Иванова, но и с основными пунктами эстетической программы футуристов. Эта тема, кажется, практически не привлекала к себе внимания отечественных исследователей.

Наш предварительный обзор истории русской литературы (неизбежно неполный и, конечно, упрощающий реальную сложность культурного процесса) закончен. Подведем некоторые итоги.

1. Феномен Бахтина был подготовлен всем предшествующим развитием русской литературы. Его мысль только углубляет рефлексивное измерение, изначально присущее русской классике, развивая его в сторону выработки философского метаязыка.

2. Рассмотрение идей Бахтина в контексте истории русской литературы позволяет констатировать, что три основных тематических комплекса, образующих его наследие, приблизительно отражают динамику отечественного литературного процесса. При этом философская эстетика 1920-х гг. находится в очевидной корреляции с художественной идеологией Пушкина; ориентиром для построения теории диалога является Достоевский; а «Творчество Франсуа Рабле» воспроизводит и переосмысляет темы модернисткой культуры первой трети ХХ в. (включая сюда русский футуризм и вышедшую из него формальную поэтику).

3. Собственно исследовательская позиция Бахтина может быть определена как философское углубление и переосмысление (почему нельзя принимать все сказанное им о Достоевском за сказанное именно о Достоевском) возможностей, заложенных в каждом из этих этапов, и в целом соответствует тому, что сам Бахтин называл «диалогом» и «контрапунктом». Как в свое время указал В.И. Тюпа, «мысль Бахтина архитектонична, она не знает этапов становления» [8, с. 206]. По этой причине динамика бахтинской мысли определяется не диалектической эволюцией, а переакцентуацией, изменением конфигурации основных тем (при том, что весь тематический набор дан изначально).

С этой точки зрения, заслуживает особого внимания соотношение основных понятий в «философ-

ско-эстетическом» и «диалогическом» периодах творчества Бахтина. В «Авторе и герое» эстетическая позиция автора последовательно рассматривается как «надидеологическая» (когда Бахтин говорит о совпадении идеологических кругозоров автора и героя как необходимом условии создания «классического характера», это следует понимать как нейтрализацию идеологии - она становится общим знаменателем, который можно вынести за скобки); в «Проблемах творчества /поэтики Достоевского» между эстетической вненаходимостью («заочным взглядом») и моно-логизмом (как одной из разновидности идеологиз-ма) ставится знак равенства. Соответственно, Пушкин и Толстой оказываются в одном лагере. Они оба «монологисты». А в «Авторе и герое» Толстой оказывается в одном ряду. с Достоевским. Причем и тот и другой противопоставлены Пушкину. Далее: эстетическая и познавательная вненаходимость в «Авторе и герое» принципиально разведены. А в подготовительных материалах к переизданию «Проблем творчества Достоевского» они также принципиально сближены. Эти (и многие другие) несоответствия не следует понимать как результат изменения бахтинской концепции. Более точным будет говорить о том, что в одном случае Бахтин осмысляет материал с позиций, условно говоря, пушкинских, а в другом - с позиций Достоевского.

4. В заключение следует сказать о своеобразии положения Бахтина уже не как философа, а как историка литературы. Из всего сказанного выше следует, что исследовательская вненаходимость Бахтина по отношению к Пушкину, Достоевскому и проч. -относительна, с чем связана и особая глубина, и определенная уязвимость его собственно литературоведческих концепций. И то и другое объясняется тем, что он гораздо глубже и интимнее связан с предметом своих исследований, чем профессиональный филолог, наблюдающий его со стороны.

Литература

1. Библер B.C. Михаил Михайлович Бахтин, или Поэтика культуры. М., 1991.

2. Босенко A.B. Власть времени, или Оставьте Бахтина в покое // М.М. Бахтин и перспективы гуманитарных наук. Витебск. 1994.

3. Бахтин М.М. Работы 1920-х годов. Киев, 1994.

4. Пушкин A.C. Собр. соч.: В 10 т. Л., 1977-1979.

5. Бройтман С.Н. Проблема инвариантной ситуации в лирике Пушкина // Литературный текст: Проблемы и методы исследования. Аспекты теоретической поэтики. М.; Тверь, 2000.

6. Манн Ю.В. Натуральная школа // История всемирной литературы: В 9 т. Т. 6. М., 1989.

7. Бахтин М.М. Автор и герой: К философским основам гуманитарных наук. СПб., 2000.

8. Тюпа В.И. Архитектоника эстетического дискурса // Бахтинология: Исследования, переводы, публикации. СПб., 1995.