ЛИРИКА Ф.И. ТЮТЧЕВА И ТРИАЛЕКТИКА П.Я. СЕРГИЕНКО

В.С. Воронин

К 200-летию Ф.И. Тютчева

Тютчев был первым поэтом, который предрек неудачу интеллекта в познании России, равно как и поражение «общего аршина» в ее измерении. Родная страна виделась Тютчеву непостижимой иррациональностью: «Умом Россию не понять, / Аршином общим не измерить: / У ней особенная стать — / В Россию можно только верить»1. В этой декларации поэта явственно проступают три сферы человека: физическая природа, которую когда-нибудь подменит общий аршин, интеллект, который соприкоснется с труднопостигаемым, и, наконец, духовная сфера, где обретет последнее прибежище надежда. Подходящая математическая модель здесь — открытие несоизмеримых отрезков пифагорейцами. Отрезок ^2 не удается построить на прямой линии, переход же к плоскости, в другое измерение, мгновенно строит его как диагональ единичного квадрата. Тем самым бесконечное прикладывание разнообразных аршинов может быть заменено одним единственным построением.

Начиная с «Бессонницы», относящейся к концу двадцатых годов XIX века, в лирике Тютчева троичен и внешний мир, в котором находится человек. В «Бессоннице» лирический герой находится в локальном замкнутом пространстве, в комнате или даже в постели. Мыслью же своею он устремляется в безбрежные дали мироздания и конца времени, отведенного как всему человечеству, так и сверстникам лирического героя. Ночью и комнатой пытается лирический герой измерить вечность и мироздание. В однообразном бое часов чудится ему «язык равно для всех чужой и внятный каждому, как совесть». Итак, язык времени и никому не известен, и известен каждому. Он высвечивает и «отставленность» мира от вечности, и отставание от времени тютчевского поколения: «Нам мнится: мир осиротелый / Неотразимый Рок настиг — / И мы, в борьбе, природой целой / Покинуты на нас самих» (с. 41). С чем же идет борьба? В чем воплощен этот неотразимый Рок? Это время.

Каждый удар часов воспринимается как стон самого погибающего времени, как последний момент перед тем, как «мир осиротелый / Неотразимый Рок настиг». К этому неотразимому противнику присоединяется еще и природа, с которой человек должен бороться, опираясь только на собственные силы. Край времени соотносится с краем земли, происходит перетекание личного пространства во время, и это перетекание гибельно. Поэту и его сверстникам не более двадцати шести лет, но лирический герой пронизан настроением всемирной катастрофы. Ведь его поколение должно сражаться уже без поддержки природы. Он, конечно, видит, что выросло и расцвело «новое, младое племя», тогда как время поэта и его друзей «давно забвеньем занесло»: «И наша жизнь стоит пред нами, / Как призрак на краю земли, / И с нашим веком и друзьями / Бледнеет в сумрачной дали» (с. 41).

В «Проблеске» в одно божественное мгновение укладывается не только человеческая жизнь, явленная как ряд утомительных снов, но и все небо. Любопытно, что все это небо «эфирною струею» протекает по жилам человека и тем самым оказывается частью его самого. Но взгляд с другой стороны переводит человека в разряд неодушевленной материи: «И не дано ничтожной пыли / Гореть божественным огнем» (с. 33). В начале семидесятых годов XIX века поэт Тютчев не мог, конечно, предполагать, что его горечь от того, что природа не помнит человеческих свершений, не сохраняет следов человеческой деятельности, потомки смогут воспринять с сожалением о бесследно канувших временах, когда природа вполне управлялась с кровавыми реками человеческих побоищ. Человек отнюдь не венец мирозданья. Поэтому «Природа знать не знает о былом, / Ей чужды наши призрачные годы, / И перед ней мы смутно сознаем / Себя самих — лишь грезою природы» (с. 223). Это важно. Призрачность, фантомность и странная укоро-

ченность человеческой истории остро ощущается Тютчевым на протяжении всего его поэтического творчества. Человек представляется Тютчеву не венцом и целью творения, а его случайным капризом. С другой стороны, здесь в активное, мыслящее начало переводится и сама природа. Причем и сознание человеком самого себя, и греза природы — все это одинаково смутно, неотчетливо, иллюзорно.

Это соответствие внешнего и внутреннего мира может быть истолковано в духе тождества мышления и бытия, обоснованного еще Парменидом и вновь избранного в качестве ведушего принципа П.Я. Сергиенко, создателем особой философской системы — триалек-тики, призванной интегрировать «линии Демокрита и Платона». « Третье и есть тот действительный (относительно абсолютных противоположностей между “Я” и остальным “вне меня”) мир, в котором мы существуем и творим», — пишет П.Я. Сергиенко 2. Мир, сотворенный Тютчевым, оказался в чем-то сродни тем обескураживающим пересмотрам человеческой истории, предложенным уже во второй половине XX века.

Есть все основания полагать, что в конце двадцатого века советским и русским ученым принадлежит честь обнаружения неопределенности человечества в самих своих истоках. Выдвинувший версию короткой шкалы человеческой истории, Б.Ф. Поршнев заявил, что множество переходных форм от австралопитека до неандертальца включительно еще не являются разумными людьми, а находятся в пределах биологической формы движения материи. Тем самым история человека разумного сокращается исследователем в сто раз, а значит, мы еще очень близки «братьям нашим меньшим», в самом начале собственно социальной эволюции. С другой стороны, отрыв человека от биологической формы движения материи сопровождался выходом к бытию без хозяина, что великолепно передано в известных строках Тютчева, размышляющего над истоками разлада человека и природы и загадками ропота «мыслящего тростника»: «Невозмутимый строй во всем, / Созвучье полное в природе, — / Лишь в нашей призрачной свободе / Разлад мы с нею сознаем». Свобода призрачна, но разлад осознан и потому вполне реален. Возможная его причина — безответность человеческого вопля в пространстве «от земли до крайних звезд» (с. 202).

Глобальный пересмотр письменной истории, предпринятый Н. Морозовым, М. По-

стниковым, А. Фоменко, привел к выводу, что ее горизонт смыкается у XIII века, а все остальное носит крайне условный, фантомный характер. Неопределенностью становится античность и раннее Средневековье, и тем самым лишаются основы все существующие на сегодняшний день концепции исторического развития человечества. Наконец,

В.Л. Рвачев предположил, что у нас нет оснований суммировать очень большие числа так, как складываем обычные числа. Возможно, подобно тому, как в специальной теории относительности существует предельно большая скорость света, так и в арифметических расчетах, относящихся к дейститель-ности, существует предельно большое число с, которое никогда не превысит сумма слагаемых а и Ь. И поэтому новое правило сложения выглядит так:

г© Ь = -

1 + Ь

1 +

аЬ

Из предложенной В.Л. Рвачевым новой арифметики больших чисел вытекает, что общепринятая на сегодняшний день теория горячей расширяющейся Вселенной не является верной.

На фоне этих обескураживающих пересмотров, говорящих о том, что мы не знаем ни природы вокруг нас, ни своей собственной природы, открытие, сделанное П.Я. Сергиенко, имеет иную направленность и говорит о том, что мы уже многое знаем и еще о большем можем догадаться. В некотором отношении оно доводит до предела известный антропный принцип о том, что «существует взаимосвязь между свойствами Вселенной и возможностью появления в ней разумной жизни»3. В предельном обобщении, данном П.Я. Сергиенко, этот принцип звучит так: «Часть существует по тем же информационным законам бытия, что и целое, только существует в мерах меньшего масштаба. Человек являет собой как бы некий фрактал пространства-времени Вселенной» [с. 79]. В математике фракталом называется геометрическая фигура, «которую можно разрезать на конечное число одинаковых фигур, подобных ей самой» и размерность самоподобия которой больше ее топологической размерности. Длина ее обладает интересным свойством: «с уменьшением масштаба измерения длина кривой неограниченно растет»4. Возможная аналогия здесь граница духовного и физического мира. Измеряя ее предельно грубо, мы сво-

2

с

дим эту границу к комплексу наших ощущений, в той или иной мере усиленных специальными приборами. Но народы древности владели особыми способами духовной настройки. Вероятно, отсюда близость их мифологических и религиозных построений не-которыым идеям современной науки. Поэтому, например, у нас нет никаких оснований, чтобы преуменьшать знания древних народов. Их слабая научно-техническая оснащенность позволяла их мудрецам полностью сосредоточиться на познании себя, а отсюда ощутить пульсацию всего окружающего мира. Замечание Г.Н. Бичева о древнеегипетских жрецах можно отнести ко многим ученым древности: «Постоянное совершенствование физиологических возможностей давало им все более расширенную и комплексную информацию, которую они вкладывали в основы своей религии»5. По словам В.С. Барашенко-ва, физика элементарных частиц дает картину мира, подобную атомистике Демокрита и его последователей «с бесконечным числом первичных элементов»6. Впрочем, согласиться с тем, что современные исследователи недалеко ушли от древних, ему трудно.

Великий русский поэт-лирик очень отчетливо передал разницу между древними и новыми народами в стихотворении «А.Н.М.»: Где вы, о древние народы!

Ваш мир был храмом всех богов,

Вы книгу Матери-природы Читали ясно, без очков!.. (С. 242).

Тютчев прекрасно осознает угрозу, таящуюся в технической, рассудочной стороне знания: «Нет веры к вымыслам чудесным, / Рассудок все опустошил...» Эта опустошительная работа рассудка для поэта заключается в том, что он подчиняет «тесным законам» все удивительное многообразие мироздания. Отсюда возникает иссушение жизни, исчезновение из нее того, что «в дерево вливало душу, / Давало тело бестелесным» (с. 242). Беда, по мысли Тютчева, заключается в сосредоточенности рассудка на внешнем мире, в отсутствии понимания перехода бестелесного в телесное, человеческой мысли в материальный мир. Если у немецкого романтика Г. Гейне «материю песни» нельзя «высосать из пальца», и сам Бог ограничен материальным началом, а теургическое настроение русских символистов можно выразить бальмонтовским призывом: «Бог создал мир из ничего. Учись, художник, у него»7, то Тютчев интуитивно нащупал в споре ма-

териализма и идеализма ариаднину нить три-алектики.

Триалектика настаивает на третьем пути человеческого познания: не сосредоточенность на объекте (материализм) или субъекте (идеализм), а на приведении субъекта и объекта в некоторое соответствие: «...БЫТИЕ и МЫШЛЕНИЕ нельзя сравнивать как некие разные субстанции или вещи. Они суть — проявления одной и той же эволюционирующей (развивающейся) СУБСТАНЦИИ. БЫТИЕ и МЫШЛЕНИЕ не веши, а — процессы» [с. 24]. Поэтому конец природы и конец человека совпадают в некотором первоначале. У Тютчева в его «Последнем катаклизме»:

Когда придет последний час природы, Состав частей разрушится земных:

Все зримое опять покроют воды,

И Божий лик изобразится в них! (С. 42).

И несколько патетично у П.Я. Сергиен-ко: «Субстанция в состоянии сингулярности (где исчезают и рождаются звездные системы) изрекает из себя постоянно многогромовое слово-звук “Б-О-О-Г-Г-Г!” на всех семи октавах» [с. 23]. Как полагал еще Фалес, первоосновой всего сущего является вода. Он не слишком ошибся, поскольку атомы, составляющие воду, — водород и кислород играют огромную роль в природе. Водород — самый распространенный элемент космоса, кислород — первооснова земной жизни. Они быстро завершают свое «отдельное» бытие на Земле, но, сливаясь, образуют воду — колыбель простейших микроорганизмов, с которых и начиналась удивительная эволюция жизни.

Заметим, в «Последнем катаклизме» Тютчева 4 действующих элемента: твердые разрушенные части, вода, покрывающая сушу, отражение Бога, и сам Бог, приподнятый над этим водным пространством. Первые три — находятся в одной плоскости, а четвертый элемент составляет вершину. Тетраэдр Тютчева — это воспоминание или предчувствие того, что грань между гибким тетраэдром-вирусом и мертвым тетраэдром-кристаллом не абсолютна, и «размягченные» какой-то пространственной средой кристаллы камня могут становиться живыми существами» [с. 60].

С предельной отчетливостью единство волновых процессов внешнего и внутреннего мира выразил Тютчев и в своих «Волнах и думах»: «Дума за думой, волна за волной —

/ Два проявленья стихии одной...» (С. 50). Это и чередование плотностей в движущемся пространстве, и непонятная, загадочная актив-

ность пустоты: «В сердце ли тесном, в безбрежном ли море, / Здесь — в заключении, там — на просторе, — / Тот же все вечный прибой и отбой, / Тот же все признак тревожно-пустой» (с. 50). Человеческий и природный мир представляют собой пульсацию волн различной плотности, пугающую своей простотой и возможной пустотой. Пустую же загадку природы невозможно разгадать: «Природа — сфинкс. И тем она верней / Своим искусом губит человека, / Что, может статься, никакой от века / Загадки не было и нет у ней» (с. 218). Но тогда, конечно же, нет загадки и у связанного с ней человека. При очевидном неравенстве сил конечного и смертного человека в споре с природой или Богом именно борьба человека, его безумная попытка преодолеть свои собственные границы придает смысл всему мирозданию. Так это у Тютчева в «Двух голосах». В то время как первый голос вещает лишь о конечности человеческого существовании и безнадежности борьбы со временем, второй голос саму конечность человеческого существования в аспекте ее преодоления рассматривает как нечто превосходящее вечность, которой в избытке наделены боги. Отсюда призыв, обращенный к людям и осмысляющий их бытие в контексте непрерывной борьбы в вертикальной плоскости пространства от «немых гробов» до «безмолвных звездных кругов». Призыв этот отчетливо противопоставляет бессмертных богов и смертных людей: «Пускай олимпийцы завистливым оком / Глядят на борьбу непреклонных сердец. / Кто, ратуя, пал, побежденный лить Роком, / Тот вырвал из рук их победный венец» (с. 142). Но это вполне мифологичные, «отслужившие свой век», олимпийские боги. Но вот ситуация иная. Явно выраженных соперников в стихотворении «Смотри, как на речном просторе...» нет. Поэт развертывает очень емкое сравнение человеческих судеб и льдин, устремляющихся к морю во время ледохода. Воды оживают вновь, а глыбы льда с той или иной скоростью, ночью или днем, неизбежно тают и движутся в общем водном потоке. Но куда? Бессмысленно противопоставлять воду и лед — это всего лишь два проявления одной и той же сущности. И льдины «все вместе — малые, большие, / Утратив прежний образ свой, / Все — безразличны, как стихия, — / Сольются с бездной роковой!..» (с. 143). Роковая бездна, «всеобъемлющее море» — это предельно большое число, прибавление к которому одной льдинки ничего не меняет. Поединок судьбы и человека у Тют-

чева, как и следует предполагать, чаще всего оканчивается вничью. Лирический герой просит Господа оставить ему муку воспоминанья по любимой, «судьбы не одолевшей, / Но и себя не давшей победить» (с. 201).

Ощущение ничтожности человеческой жизни перед лицом неизменной природы охватывает поэта в стихотворении, навеянном смертью брата. Предсмертный остаток собственной жизни воспринимается теперь поэтом как пребывание на голой вершине, окруженной пустотой. Вообще же, человек в своем существовании на земле — «едва заметный штрих», в своем отсутствии — «пространство мирозданья» (с. 401). Стихотворение «Наш век» рисует нам странного человека, живущего в ультра-парадоксальном состоянии. Он рвется из тьмы к свету, но, вырвавшись, «ропщет и бунтует». Отрицание тьмы — свет, но бунт человека против обретенного света, вроде бы, безоговорочно осуждается автором, поскольку бунт вынуждает человека выносить невыносимое. Есть вера, есть безверие, но есть какое-то третье состояние, в котором осужден пребывать человек. Автор «Нашего века» сожалеет, что человек не обращается к Богу со странной и весьма противоречивой мольбой: «Я верю, боже мой! / Приди на помощь моему неве-рью!..» (с. 149). Традиционно Господь помогает вере, но, как видим, тютчевский Творец призван действовать так, чтобы неверие человека не исчезло окончательно, чтобы неопределенность истины продолжала бы существовать. Вместе с тем Бог, помогающий атеизму, человек, молящий его о такой помощи, — образы исключительной дерзости. Поэтому вполне прав В. Кожинов, утверждавший, что в лирике Тютчева «человек и поэт выступают... как “собеседники” богов»8.

Печальная картина осенней обессиленной природы проецируется в собственно человеческое мироощущение в стихотворении «На возвратном пути»: «Ни звуков здесь, ни красок, ни движенья — / Жизнь отошла — и, покорясь судьбе, / В каком-то забытьи изнеможе-нья, / Здесь человек лишь снится сам себе». Пустота осеннего ландшафта оказывается настолько подавляющей, что проникает во внутренний мир индивида, и тот уже не верит, что «есть края, где радужные горы / В лазурные глядятся озера» (184). Но, конечно же, главный философский вывод отсюда не первенство бытия над мышлением или наоборот, а некоторое соответствие природы и сознания, невозможность отчетливого самосознания в полном отсутствии перемен во внешнем мире.

В стихотворении «PROBLEME» вопрос о развитии материи самой по себе или о ее сотво-ренности чьей-то волей переводится в локальный и конкретный план камня, что упал или сам собой в долину с крутой горы,. или по чьей-то разумной инициативе. Вывод поэта категоричен: «Столетье за столетьем пронеслося, / Никто еще не разрешил вопроса» (с. 73).

Загадка человеческой души состоит в ее одновременной близости к первоистокам и концам этого божественного мироздания. Ночной ветер у поэта оказывается глубоко родственным стихии первозданного хаоса. Вой ветра побуждает «мир души ночной» слиться с беспредельным и родным хаосом. И тогда вмешивается рациональное поэтическое я, призывающее не будить «заснувших бурь» («О чем ты воешь, ветр ночной?»). Удивителен язык ветра, понятный сердцу, но твердящий «о непонятной муке» (с. 78).

Тютчев видит в ночной природе безбрежный хаос, подступающий к устойчивым первоосновам человеческого бытия в некий означенный час «явлений и чудес»: «Тогда густеет ночь, как хаос на водах, / Беспамятство, как Атлас, давит сушу» (с. 40). На Атласа давил, как известно, небесный свод, а он лишь потом передавал это давление своей земной опоре. Поэтому, учитывая этот момент, можно говорить, что беспамятство держит на своих плечах память. Косвенно память упоминается, когда говорится о пророческих снах, которыми тревожат боги душу Музы. А матерью муз в древнегреческой мифологии выступала богиня памяти Мнемо-зина. Таким образом, пророческий сон предстает в данном случае как взаимодействие памяти и беспамятства, молчания и божественного откровения. Этому третьему началу слитых противоположных начал в тютчевском «Видении» приписан статус безоговорочной истины. Активность ночи, загадки, иллюзии и тайны поэт постоянно подчеркивает, ибо, «как океан объемлет шар земной, земная жизнь кругом объята снами». Сон у Тютчева не простое отдохновение от дневных забот, а активное состояние плавания в глубины иррационального познания, в «неизмеримость темных волн». Предлагая свою модель восьмиобразной спирали эволюции движущегося Пространства, П.Я. Сергиенко поясняет, что «наблюдатели точки С будут свидетелями... сжимающейся Вселенной (сбегающихся в сингулярную точку звезд)»9, тогда как наблюдатели в точке А увидят расширяющуюся Вселенную. Глубинный океан сон-

ных грез человека в тютчевском стихотворении отражает расширение окружающего мира, тогда как физиологически это состояние покоя, крайне ограничивающее пространство, реально доступное человеку.

Человеческая душа, микрокосм, оказывается частью всего мироздания: «Небесный свод, горящий славой звездной, / Таинственно глядит из глубины, / И мы плывем, пылающею бездной / Со всех сторон окружены» (с. 52). Плавание, странствие, дорога — ключевые образы тютчевской лирики. Богослуженье лютеран поэту нравится именно тем, что оно совершается в храме с голыми стенами, с прихожанами, уже собравшимися в дорогу и молящимися перед концом земного и обыденного бытия. Час молитвы — граница времен и миров. Но вместе с тем пустой и голый храм веры, остающийся на земле, соединяет пустоту с пустотою: тот свет почему-то исключает обращение к Богу: «Но час настал, пробил... / Молитесь Богу, / В последний раз вы молитесь теперь» (с. 76). В то время как молящимся людям это «теперь» должно бы представляться порогом вечности, знаменуя собой бесконечно расширяющийся мир, лирическому герою представляется как сужающийся к единой точке последней молитвы тот и этот свет. Существенно, что лирический субъект и лютеране — по разные стороны от созерцаемого бытия.

Эта же взаимосвязь сжатия и расширения, видимого с разных точек зрения, обозначена Тютчевым и в стихотворении «И гроб опущен уж в могилу...». Предельное сжатие толпы у места захоронения — это не обычная ритуальная церемония, а катастрофа, затрагивающая все: «И гроб опущен уж в могилу, / И все столпилося вокруг... / Толкутся, дышат через силу, / Спирает грудь тлетворный дух». И пастор, провозглашающий «бренность человечью, грехопаденье, кровь Xрис-та», приобщает собравшихся к общему концу света. Но по другую сторону могилы — бесконечно расширяющаяся бездна неба, которое «так нетленно чисто, / Так беспредельно

над землей» (с. 83). В том же духе выдержано и «Успокоение», где душевная трагедия передана как сжатие окружающего пространства, «когда, что звали мы своим, навек от нас ушло и, как под камнем гробовым, нам станет тяжело». Тяжесть преодолевается взглядом с другой стороны на вечное движение водного потока. Поток слез отвечает этому потоку и вот: «Душа впадает в забытье, и чувствует она, / Что вот уносит и ее всесильная волна» (с. 181). Согласно христианской традиции душа принадлежит высшему миру, ей доступен выход в иные измерения пространства. Но у Тютчева душа отделяется от тела не в момент смерти, а в момент воспоминания. Его лирическая героиня «брала знакомые листы / И чудно так на них глядела, / Как души смотрят с высоты / На ими брошенное тело» (с. 180). А кроме того, душа воплощается в творчестве, и здесь художник сопоставим с Творцом. Под впечатлением от игры и пения Ю.Ф. Абазы Тютчев напишет: «По всемогущему призыву свет отделяется от тьмы, / И мы не звуки — душу живу, / В них вашу душу слышим мы» (с. 220).

Лирик начала XX века И. Анненский в стихотворении, озаглавленном математическим значком бесконечности, чей «девиз таинственный похож на опрокинутое восемь», доведет эту взаимообратимость сужения и расширения мира до точки, охватывающей беспредельность в тот момент, «где светил погасший лик / Остановил для нас теченье, / Там бесконечность только миг, / Дробимый молнией мученья»10. Этот охват бесконечности можно истолковать в духе антипараллели, отмеченной астрофизиком И.С. Шкловским. Приближение человека к моменту смерти можно уподобить приближению космического корабля к «черной дыре». По часам внешнего наблюдателя космический корабль никогда не достигнет этой «черной дыры», тогда как по своим собственны-ым часам корабль достигнет этой дыры за конечное время. У человека же получается нечто противоположное. По своим собственным часам он бессмертен, поскольку момент смерти никак не может быть зафиксирован его сознанием, тогда как со стороны внешних свидетелей человеческая жизнь обрывается в определенный момент времени. И.С. Шкловский подчеркивает, что «в этой аналогии понятия “внутренний” и “внешний” как бы

меняются местами. Если в “астрономическом” случае мир с его пространственно-временными соотношениями определяется вне окружающих черные дыры шварцшильдовских сфер, то в “психобиологическом” — реальное сознание индивида находится внутри него»11.

У Тютчева последний час жизни не так страшен, как процесс вымирания лучших воспоминаний в душе, как происходящее в ней сжатие внутренней психобиологической реальности. Антитеза сна и реальности у поэта оказывается тесно сцепленной с антитезой жизни и смерти. В стихотворении «Опять стою я над Невой...» лирический герой, вероятно, не в первый раз любуется ночной Невой. Почти остановившаяся река соотносится с тем, что сам наблюдатель только «как бы живой». Во второй строфе замирает весь мир, и «лишь по задумчивой Неве струится лунное сиянье». Отрицание этого неопределенного положения между иллюзией и явью, жизнью и смертью опять-таки остается неопределенностью, предполагающей циклическое повторение вещей и явлений: «Во сне ль все это снится мне, / Или гляжу я в самом деле, / На что при этой же луне / С тобой живые мы глядели?» (С. 213).

ПРИМЕЧАНИЯ

1 Тютчев Ф.И. Соч.: В 2 т. Т. 1: Стихотворения. М., 1984. С. 212. Далее ссылки на это издание даются в тексте с указанием в круглых скобках номера страницы.

2 Сергиенко П.Я. Триалектика: О мерах мудрости и мудрости мер. Пущино, 2001. С. 78. Далее ссылки на это издание даются в тексте с указанием в квадратных скобках номера страницы.

3 Новиков И.Д. Как взорвалась Вселенная. М., 1988. С. 147—148.

4 Соколов И. М. Фракталы // Квант. 1989. № 5.

С. 6—7.

5 Бичев Г.Н. Теория триединства строения мира. М., 2001. С. 17.

6 Барашенков В.С. Кварки, протоны, Вселенная. М., 1987. С. 24.

7 Бальмонт К. Стихотворения. М., 1990. С. 175.

8 Кожинов В.В. Книга о русской лирической поэзии XIX века: Развитие стиля и жанра. М., 1978. С. 103.

9 Сергиенко П.Я. Триалектика: Святая Троица как Символ знания. Пущино, 1999. С. 60.

10 Анненский И. Стихотворения и трагедии. Л., 1990. С. 55.

11 Шкловский И.С. Вселенная, жизнь, разум. М., 1987. С. 71.