© М.Д. Головятинская, 2008

КОНЦЕПЦИЯ ИСТОРИЧЕСКОГО «МИМЕЗИСА» И ПРОБЛЕМЫ РАЗВИТИЯ РУССКОГО ЯЗЫКА В ТВОРЧЕСТВЕ В.Г. БЕЛИНСКОГО

М.Д. Головятинская

В одном из частных писем 1841 г. В.Г. Белинский (в то время уже убежденный западник) писал: «Литература наша процветает, ибо явно начинает уклоняться от гибельного влияния лукавого Запада - делается до того православною, что пахнет мощами и отзывается пономарским звоном, до того самодержавною, что состоит из одних доносов, до того народною, что не выражается иначе, как по-матерну» [1, т. 9, с. 476]. Ирония Белинского в отношении русского литературного процесса под водительством знаменитой триады С.С. Уварова манифестирует его общефилософскую и мировоззренческую позиции: в развитии как национального бытия вообще, так и в формировании литературного языка нации в частности среди двух стратегий - анам-незиса (припоминания) и мимезиса (подражания) - следует отдать предпочтение последней с учетом всех обстоятельств развития России первой половины XIX века.

Идея анамнезиса, равно как и идея мимезиса, в качестве различных приемов исторического продвижения вперед или выхода из кризиса были глубоко продуманы еще Платоном. В самом общем плане роль и значение анамнезиса связывается в платонизме с майевтическим методом Сократа, позволяющим вывести из потемок души на всеобщее обозрение содержимое ее образов, проясняющим даже то, что пребывает в ней скрытно и для самого ее обладателя. Применительно к разговору о судьбах народа анамнезис означает обращение к первичным основам собственной социокультурной традиции. Роль и значение мимезиса Платон оценивал неоднозначно: для него подражание как онтологический прием - это и нечто субъективное, а значит, оторванное от объективной действительности, и нечто, способное к буквальному воспроизведению не просто дей-

ствительности, но и ее смысла. Самой достойной формой подражания Платон называл «подражание истине». В целом же мимезис для античного философа - удел несведущих людей, ибо «искусное» действие возможно только на основе «максимально истинного», что недостижимо в рамках подражания. Стратегия развития посредством мимезиса, таким образом, предполагает подражание другим, заимствование социально-экономических, политико-правовых, а также литературных форм и идей, сложившихся у других, и несет в себе если не отрицание культурного аутентичного опыта, то, как минимум, глубокие сомнения в состоятельности основ собственного бытия. В этой связи понятным становится и выбор двух ведущих философско-исторических направлений, образовавшихся в 1840-х гг., названных П.В. Анненковым за плодотворность «замечательным десятилетием», А. Блоком за глубокий раскол мыслящей России - «роковыми сороковыми»: славянофилы сделали ставку на анамнезис, западники преуспели в формировании концепции мимезиса.

Это было далеко не первое и, к сожалению, не последнее размежевание в среде русской интеллектуальной элиты. В интересующем нас плане этому размежеванию предшествовал раскол по вопросу формирования русского литературного языка: начало полемики о языке датируют 1803 г., когда вышел в свет трактат А.С. Шишкова «Рассуждения о старом и новом слоге Российского языка». Именно эту работу можно рассматривать как манифест лингвистического охранительства и «анамнезиса-припоминания» как способа дальнейшего развития русского языка: держаться в русском литературном языке старославянских корней и форм, равно как отказаться от уже внедренных в пространство русской мыс-

ли и ее языкового выражения заимствованных преимущественно французских слов и оборотов, - таковы два ее ведущих принципа. Перечень слов и оборотов, которым шишковис-ты отказали в доверии, сегодня может вызвать недоумение, настолько основательно они «прописались» в нашем языке - вкус, стиль, моральный, эстетический, энтузиазм, меланхолия, трогательный, занимательный, существенный, сосредоточенный, начитанность , обдуманность, промышленность и др. Для любителей русской словесности во все времена будут актуальны предложенные Шишковым механизмы сохранения языка: изучение и пропаганда таких сокровищ русской литературы, как, например, «Слово о полку Игореве», а также бережное отношение и распространение русского фольклорного достояния как изначального выражения нравственного и духовного мира русского человека. И все же в дискуссии о путях развития русского языка, отождествленного им с церковно-славянским, время подтверждает правоту Н.М. Карамзина, который лучше его понял потребности усложняющегося, становящегося все более структурно изощренным национального сознания. Это и оценил Белинский, а потому писал: «Новые идеи, естественно, требовали и нового языка. Карамзина обвиняли в галлицизмах выражений, не видя того, что если это была вина с его стороны, то прежде всего его было должно обвинять в галлицизмах мыслей, - но в этом был виноват не он, а та всемирно-историческая роль, которая назначена миродержавным промыслом французскому народу и которая дает ему такое нравственное влияние на все другие народы цивилизованного мира» [1, т. 6, с. 105].

По Белинскому, драматизм противостояния в обществе заключался в том, что «одна часть его читала, говорила, мыслила и молилась богу на французском языке; другая знала наизусть Державина и ставила его наравне не только с Ломоносовым, но и с Петровым, Сумароковым и Херасковым; первая очень плохо знала русский язык; вторая была приучена к напыщенному, схоластическому языку автора “Россияды” и “Кадма и Г армонии”; общий же характер обеих состоял из полуди-кости и полуобразованности» [там же, т. 1, с. 82]. Именно это обстоятельство и предоп-

ределило ожесточенные споры шишковистов и карамзинистов. «Борьба была отчаянная: дрались не на живот, а насмерть. Разумеется, та и другая сторона была и права, и виновата вместе; но охранительная котерия довела свою односторонность до nec plus ultra, а свое одушевление - до неистового фанатизма, - и проиграла дело. И не мудрено: она опиралась на мертвую ученость, не оживленную идеею, на предания старины и на авторитеты писателей без вкуса и таланта, но зато старинных и заплесневелых, тогда как на стороне партии движения был дух времени, жизненное развитие и таланты», - полагал Белинский [1, т. 4, с. 69].

Как видим, он не был склонен к нигилистическому отрицанию охранительной миссии Шишкова, хотя прогрессист Карамзин вызывал в его душе куда больше энтузиазма и сочувствия. Он отдавал должное Шишкову за его внимание к изнанке процесса языкового подражания, которую большая часть общества в эйфории любви ко всему французскому просто не замечала. Вспомним, как Белинский, чуткий к русскому слову, дружески советует Н.Х. Кет-черу при переводе шекспировского «Генриха V» «заменить нелепое слово “королевственный” словом “царственный”» [там же, т. 9, с. 455]; а И.С. Тургеневу пеняет за недостаточную чуткость к родному языку, выразившуюся в словоупотреблении «птица вспуганная», ибо «в русском языке нет глагола вспугать, а есть глагол вспугнуть» [там же, с. 572]. Уважая в Шишкове хранителя духа русского языка, он признавал, что тот имеет право на свое «местечко в русской литературе» [там же, т. 4, с. 69). Со временем все чаще Белинский будет соглашаться со славянофилами, устами, например, А.С. Хомякова, сетовавшими, что «чужие понятия расстроили нас со своими собственными. Мы отложили работу о совершенствовании всего своего, ибо в нас внушали любовь и уважение только к чужому, - и это стоит нам нравственного унижения» [7]. «Неистовый Виссарион» в конце концов признает славянофильскую правоту в этом вопросе, соглашается, что излишнее увлечение всем иностранным грозит русским превращением в «призраков», то есть в людей, выпадающих как из собственного национального контекста, так и из современности [1, т. 4, с. 140-141]. Более

того, он примерит роль «призраков» на себя самого и близких по духу западников. В письме к В.П. Боткину от 27-28 июня 1841 г. он сделал важное признание: «Человечество есть абстрактная почва для развития души индивидуума, а мы все выросли из этой абстрактной почвы, мы... сироты, дурно воспитанные, мы люди без отечества, и оттого мы хоть и хорошие люди, а все-таки ни богу свеча, ни черту кочерга» [1, т. 9, с. 466-467]. Эта мысль получила свое развитие в другом письме тому же адресату от 8 сентября 1841 г.: «Мы люди без отечества - нет, хуже, чем без отечества: мы люди, которых отечество - призрак, - и диво ли, что сами мы призраки, что наша дружба, наша любовь, наши стремления, наша деятельность - призрак» [там же, с. 480]. Подобные размышления станут прологом к переоценке многих собственных западнических идейно-политических убеждений литературного критика. Представляется, что он в полной мере разделил бы антизападнический пафос Герцена-эмиг-ранта, сформулировавшего за границей свое понимание сущности преобразовательных императивов русской власти: «Перестань быть русским, и это зачтется тебе в заслугу перед отечеством. Презирай своего отца, стыдись своей матери, забудь все то, что учили тебя уважать в отчем доме, и из мужика, каков ты теперь, ты станешь образованным и немцем» [2, т. ХУШ, с. 175].

И все же как бы ни были ему понятны отдаленные негативные последствия общей установки на пренебрежение своим и подражание чужому, в деле реформирования русского литературного языка Белинский целиком был на стороне прогрессиста Карамзина, что не мешало ему признавать, что и «котерия движения» не в меньшей степени, чем ее оппоненты, грешила крайностями, но уже крайностями заимствования, навязывая, например, «аддиция вместо сложение, субстракция вместо вычитание, мултипликация вместо умножение, дивизия вместо деление» [1, т. 4, с. 69]. Впрочем, эти перегибы в подражании легко искупались в глазах Белинского общим смыслом предпринятой Карамзиным реформы языка - открывающимися новыми коммуникационными возможностями русской литературы как посредницы в деле приобщения русского общества к плодам европейского Просвещения. Одной из главных в те-

оретическом арсенале молодого Белинского становится мысль, что без глубокого знакомства и усвоения плодов европейского Просвещения невозможно появление Просвещения русского, «созданного нашими трудами, возращенного на родной почве» [1, т. 1, с. 125].

По мнению классика литературной критики, без усилий Карамзина по формированию русского литературного языка был бы невозможен пушкинский расцвет отечественной литературы и культуры. Уже в первой своей работе «Литературные мечтания» (1834) Белинский характеризует пушкинский период как время плодотворного движения во всех сферах общественной жизни: «В это десятилетие мы перечувствовали, перемыс-лили и пережили всю умственную жизнь Европы, эхо которой отдалось к нам через Балтийское море. Мы обо всем пересудили, обо всем переспорили, все усвоили себе» [там же, с. 95]. В свете этого совершенная Карамзиным предварительная работа по преобразованию языка - «великий подвиг, вполне достойный того, чтоб наше время обессмертило его монументом» [там же, т. 4, с. 292]. Обвинения Карамзина «в растлении» преимущественно галлицизмами «девственности русского языка» Белинский не принимал, ибо полагал, что латино-славянская проза Ломоносова и Хераскова в гораздо меньшей степени имела право на статус образцов русского языка, чем проза «не только Карамзина, но и самых неловких его подражателей» [там же, с. 292]. Любопытно, что в памяти потомков Карамзин остался, прежде всего, как автор фундаментального труда «История государства Российского» (1816-1824) и знаменитой «Записки о древней и новой России в ее политическом и гражданском отношениях» (1811), в которых он зарекомендовал себя как консервативный мыслитель, выступающий против либеральных преобразований в России. Парадоксально, что тот, кто, по словам Белинского, первым «научился у французов мыслить и чувствовать, как следует образованному человеку» [там же, т. 6, с. 105], а заодно привил вкус к «галлицизму мыслей» русскому обществу, объявит самодержавие «палладиумом России» и призовет в делах государственных отдавать предпочтение «более мудрости охранительной, неже-

ли творческой». В социально-политическом отношении Карамзин, поучавший власть, что «гражданские учреждения должны быть соображаемы с характером народа: что хорошо в Англии, то будет дурно в иной земле» [4, с. 90], породит традицию, которая в дальнейшем найдет продолжение в творчестве славянофилов, М.Н. Каткова, К.Н. Леонтьева, И.А. Ильина и др.

Допустимость подражания как способа исторического развития русского народа сочетается в мировоззрении Белинского с убеждением, что никакие заимствования не в силах изменить «субстанцию» или «дух народа», а значит, «каждый народ делает свои, только ему принадлежащие завоевания и приобретения в области духа и знания и создает язык и терминологию для своих духовных стяжаний» [1, т. 4, с. 71]. Стремление к «духовным стяжаниям» со времен петровских реформ он связывает не со всем народом, а только с образованной его частью: «Масса народа, и общество пошли у нас врозь. Первый остался при своей прежней, грубой и полудикой жизни и при своих заунывных песнях, в коих изливалась его душа и в горе и в радости; второе же, видимо, изменялось, если не улучшалось, забыло все русское, забыло даже говорить русский язык» [там же, т. 1, с. 66]. Не случайно самая большая похвала Екатерине II от Белинского достается за ее желание и проведение реальной политики по смягчению форм культурного разрыва после петровских преобразований. Он называет Екатерину «великой женой», которая «умела сродниться с духом своего народа» и, «высоко уважая народное достоинство», «дорожила всем русским до того, что сама писала разные сочинения на русском языке, дирижировала журналом и за презрение к родному языку казнила подданных ужасною казнию - “Телемахидою”!» [там же, с. 73]. К 1840-м гг. Белинский станет обозначать совокупность всех сословий общества пришедшим из французского понятием с латинским корнем «нация», предпочитая под словом «народ» подразумевать низшие слои населения государства. При этом он неизменно подчеркивал, что «национальность состоит не в лаптях, не в армяках, не в сарафанах, не в сивухе, не в бородах, не в курных и нечистых избах, не в безграмотности и невежестве, не в лихоимстве в судах, не в лени ума. Это не признаки даже и народности, а скорее наросты на ней - следствие испор-

ченности в крови, остроты в соках» [1, т. 4, с. 41]. Примкнув к русскому западничеству в 1840-е гг., он все реже заговаривал о языке как природных узах единства народа именно потому, что понятного всем сословиям русского языка как языка национального общения не существовало. И в этом смысле очень характерно его признание пушкинской Татьяны «лицом в высшей степени русским» [там же, с. 137], несмотря на ее любовь к французским книжкам и увлечение европейской модой. А сам создатель бессмертного образа Татьяны зачисляется им пионером в пантеон «истинных национальных русских поэтов». Белинский утверждал: «Из какого бы мира ни брал поэт содержание для своих созданий, к какой бы нации ни принадлежали его герои, сам он всегда остается представителем духа своей нации, смотрит на предметы ее глазами и кладет на них ее печать. И чем гениальнее поэт, тем общее его создания, а чем общее создания, тем они национальнее и оригинальнее» [там же, с. 152]. По его мнению, субстанцию народа вообще и лингвистический национальный камертон в частности надо искать не в деревенской народной среде, как это предлагали славянофилы в силу ее минимального искажениями чужими влияниями, а по преимуществу в образованной городской среде. Он настаивал на том, что «удачное подражание языку черни, слогу площадей и харчевен» в литературе еще не есть проявление народности, а скорее «простонародности».

Одобрительное отношение Белинского к языковым заимствованиям во многом было связано с тем, как мыслитель понимал соотношение нации и человечества. Его представление о диалектике национального и общечеловеческого таково: «“Народность” - великое дело и в политической жизни и в литературе; только, подобно всякому истинному понятию, она сама по себе - односторонность, и является истиною только в примирении с противоположною ей стороною. Противоположная сторона “народности” есть “общее” в смысле “общечеловеческого”. Как ни один человек не должен существовать отдельно от общества, так ни один народ не должен существовать вне человечества» [там же, с. 140]. Именно идея человечества как единой семьи прибавляет ему оптимизма относительно легитимности заимствований русскими иностранных слов и выражений - он видит в этом общечеловеческую практику совершенствова-

ния мощи и выразительности национальных языков. Заимствование, по Белинскому, не может обернуться унификацией или обезличиванием, потому что «даже и тогда, когда прогресс одного народа совершается через заимствование у другого, он тем не менее совершается национально» [1, т. 8, с. 203]. В обнадеживающем ключе он рассматривает и фактор времени, наделяя его способностью в соответствии с «гением языка» рассудить и исправить все увлечения и чрезмерности людей на поприще нововведений языковых концептов, то есть с неискоренимым своеобразием речевого склада как выразителя образа мыслей народа: «Судьба языка не может зависеть от произвола того или другого лица. У языка есть хранитель надежный и верный: это - его же собственный дух, гений. Вот почему из множества вводимых иностранных слов удерживаются только немногие, а остальные сами собою исчезают. Тому же самому закону подлежат и новосоставляемые русские слова: одни из них удерживаются, другие исчезают. Неудачно придуманное русское слово для выражения чуждого понятия не только не лучше, но решительно хуже иностранного слова» [там же, с. 340]. Страх потери народных корней как следствия вымывания «архаизмов» у Белинского несколько приглушен. А вот значение жесткой логической структуры для семантической целостности языка, которую нес старый церковно-славянский язык, он понимал. Отсюда и его общая оценка деятельности Шишкова: «Поставь он себе целию не остановить реформу, но дать ей прочные основания чрез знание духа и исторического развития славяноцерковного языка, ввести ее в должные пределы, - повторяем: его труды не пропали бы вотще, но принесли бы большую пользу языку и молодым писателям его времени. Но он вышел из своей роли...» [там же, т. 4, с. 73].

Белинский и близкие ему по духу западники сами выступили в роли обновителей и реформаторов русского языка, к чему их вела бурная деятельность по присвоению смыслов европейского Просвещения, философии немецкого романтизма, гегелевской философии истории и многого другого, что послужило строительным материалом для выработки навыков собственного философского мышления.

Филолог Е. Созина, не склонная драматизировать появление «безумного, с точки

зрения законов русского языка», «птичьего» инструмента самоидентификации философствующих спорщиков 1840-х гг., полагает, что сама их мыслительная деятельность «продуцирует искусственный язык... продукт высокоразвитых культур», «показатель открытого и работающего сознания» [6]. Такой искусственный язык, «обретая знаковость знака», по ее мнению, есть свидетельство «перехода культуры к работе в собственно орудийной сфере, к выработке смыслов из себя - к собственно процессу “означивания”, как он понимается в современной философии» [там же].

Но у этих «языковых игр» и «культурных эманаций» были весьма трагические отдаленные социальные последствия. Белинский в своем ответе Булгарину упомянул об отношении «нашего доброго простого народа» к европейцам: «Будь италиянец, будь англичанин, будь испанец, а у него все немец!» [1, т. 2, с. 334]. Так случилось, что к началу ХХ столетия с точки зрения народных масс элита российского общества стала восприниматься не как свое, пусть и иное сословие, но как чужой и враждебный народ, «немец», если одним словом. Именно о такой перспективе пытался предупредить всех неравнодушных к России реформаторов Герцен, когда писал: «Жизнь русскую, неустановившу-юся, задержанную и искаженную, вообще трудно понимать без особого сочувствия, но во сто раз труднее в немецком переводе, - а мы ее только в нем и читаем. Она ускользает от чужих определений, а сама не достигла того отстоявшегося полного сознания и отчета, которое является у старых народов вместе с сединою» [2, т. XIV, с. 151].

Не последнее значение имело отсутствие единого общенационального языка именно в его социально-политическом аспекте, способного в критической ситуации стать остовом бессознательного взаимопонимания и взаимодействия различных классов и социальных групп одного народа. Задача формирования такого языка все еще стоит на повестке дня социального-гума-нитарного развития России в качестве одной из самых актуальных. Как пишет В. Найшуль, «великий и могучий русский общественно-политический язык должен открыть глубинные русские общественно-политические смыслы так же, как русский литературный язык открыл глубинные

смыслы русских межличностных отношений», справедливо отмечая, что только после этого мы сможем стать нацией не просто русского-ворящих, но и по-русски живущих и действующих [5]. А пока власть и вещающие от ее имени эксперты в своем общении с народом используют язык, блестяще спародированный М. Задорновым, по мнению которого для русских первостепенной должна быть забота не об открытии «третьего глаза», а о появлении «третьего уха». В одной из его эстрадных миниатюр на вопрос о возможном повышении зарплат многомиллионная армия русских бюджетников получает от правительственного аналитика ответ: «Индексация финансовых сигрегенций зависит от латентно-адекватных мажоритарных обструкций. Поэтому, как вы понимаете, нельзя ин-суицировать амбивалентные новации коррелирующего мониторинга». И как всегда в такой ситуации, вновь актуализируется миссия Шишкова и Карамзина как напоминание власти о том, что нельзя править «под собою не чуя страны», как благословение интеллигенции на поиск нового баланса самобытности и подражательности не только в лингвистическом, но и в онтологическом смысле, ведь цена дисбаланса - рост взаимного отчуждения людей, новый раскол и очередная русская трагедия.

Как преданный поклонник и знаток русского слова, Белинский понимал опасность увлечения заимствованием чужого и пренебрежения своим. В полной мере ему была созвучна мысль Шишкова о ценности языковых «архаизмов» как залоге самобытности и богатства семантических рядов родной речи. Без чего, как отмечает уже современный автор, не может быть и полноценного национального сознания, утрачивающего «свою информационную емкость», теряющего «сопротивляемость к иностранным заимствованиям», легче подчиняющегося «философии чужого языка, чужого сознания» [3]. Для Белинского приемлемость заимствований, в том числе и языковых, покоилась на уверенности в том, что они всегда национальны, то есть происходят на условиях занимающей стороны. И это было самым методологически уязвимым из его упований. За всеми концептами-метафорами в его аргументации - «народная субстанция», «дух нации», «гений языка» - скрывается Традиция, само существование которой было поставлено Белин-

ским, как и всеми западниками, под вопрос. Западническая позиция выглядела обоснованно при взгляде на Россию как страну, где «все готовится и ничего не готово» [2, т. XVIII, с. 459], и на русский народ как культурно несостоятельный, но полный «витальной силы». Но тогда правомерно возникал вопрос: а что же будет выполнять роль внутреннего инструмента отбора заимствований, определять их пределы и направленность? Поиск ответа и привел Белинского к признанию, пусть и односторонней, истины в позиции славянофилов и к сомнениям в адекватности собственной критической культурно-психологической установки.

Полагая языковые и литературные заимствования общечеловеческой практикой, он вышел на проблему отсутствия в России общегражданских форм жизни нации как причины отсутствия межсословного взаимопонимания. Он писал: «Конечно, простолюдин не поймет слов: инстинкт, эгоизм, но не потому, что они иностранные, а потому, что его уму чужды выражаемые ими понятия, и слова побудка, ячество не будут для него нисколько яснее инстинкта и эгоизма. Простолюдины не понимают многих чисто русских слов, которых смысл вне тесного круга их обычных житейских понятий, например: событие, современность, возникновение и т. п., и хорошо понимают иностранные слова, выражающие относящиеся к их быту или не чуждые его понятия, например: пачпорт, билет, ассигнация, квитанция и т. п.» [1, т. 8, с. 339]. «Тесный круг обычных житейских понятий» может разорвать только демократизация общественно-политической практики. Именно этому делу Белинский и отдавал все свои силы и талант. Видеть русский народ поднявшимся до уровня субъекта исторического действия было одним из его заветных желаний. Поэтому принципиально важным для него было утвердить в литературном дискурсе эпохи требования соотнесенности содержания художественного произведения с действительностью, ориентации художественного творчества на интересы как можно более широкого круга читающей публики, поддержки любых проявлений даровитости в русской творческой среде. Элитарные заимствованные культурные формы, коммуникативные навыки, по мысли Белинского, должны будут получить свое распространение во всем

образованном российском обществе, границы которого будут только расширяться. Наконец, он призывал к интенсификации усилий научного сообщества страны по развитию новых направлений гуманитарного изучения России не с позиций заемных отвлеченных теорий и априорных схем, но с позиций практических, с опорой на факты. В конце жизни он писал: «Наука еще не пустила у нас глубоких корней, но и в ней уже заметен поворот к самобытности, именно в той сфере, в которой самобытность прежде всего должна начаться для русской науки - в сфере изучения русской истории. В ее событиях, до сих пор объяснявшихся под влиянием изучения западной истории, уже приводятся начала жизни, только ей свойственные, и русская история объясняется по-русски. То же обращение к вопросам, имеющим более близкое отношение собственно к нашей, русской жизни, то же усилие разрешить их по-своему заметно и в изучении современного быта России» [1, т. 8, с. 371].

Никогда не подвергая сомнению принципиальную плодотворность культурного взаимодействия России и Европы и даже сближения их культурных миров, в конце своего творческого пути он видел перспективы такого взаимодействия выходящими за узкие рамки одностороннего подражания. В.Г. Белинский полагал, что столь масштабных интервенций иноязычных понятий и категорий в поле русской ментальности больше не будет, довольно Россия уже побыла ученицей в европейской школе. «По мере наших успехов в сближении с Европою, - писал он, - запасы чуждых нам понятий будут все более и более истощаться, и новым для нас будет только то, что ново и для самой Европы. Тогда естественно и заимство-

вания пойдут ровнее, тише, потому что мы будем уже не догонять Европу, а идти с нею рядом, не говоря уже о том, что и язык русский с течением времени будет все более и более вырабатываться, развиваться, становиться гибче и определеннее» [1, т. 8, с. 340]. В этих последних словах выдающегося критика, замечательного мыслителя и истинного патриота России - завещание всему русскому миру и надежда на его великую будущность.

СПИСОК ЛИТЕРАТУРЫ

1. Белинский, В. Г. Собр. соч. : в 9 т. / В. Г. Белинский. - М. : Хуц. лит., 1976-1982.

2. Герцен, А. И. Собр. соч. : в 30 т. / А. И. Герцен. - М. : Политиздат, 1959.

3. Задохин, А. Русский язык и национальное сознание / А. Задохин // Обозреватель = Observer. -2003. - № 12. - Режим доступа: http://www.rau.su/ observer/№ 12_2003/12_12. htm.

4. Карамзин, Н. М. Записка о древней и новой России в ее политическом и гражданском отношении / Н. М. Карамзин. - М. : Наука, 1991. - 717 с.

5. Найшуль, В. Букварь городской Руси. Семантический каркас русского общественно-политического языка : публ. лекция / В. Найшуль. - Режим доступа: http://www.polit.ru/lectures/2006/02/03/ naishul_bubu.html.

6. Созина, Е. Сознание и письмо в русской литературе. Гл. 3 : Формирование метаязыка русской культуры в 1840-е годы. Письмо критического реализма в произведениях натуральной школы / Е. Созина. - Екатеринбург, 2001. - Режим доступа:http://abursh.sytes.net/abursh_page/ Sozina/Soznanie/Chapter_3_a. asp.

7. Хомяков, А. С. Несколько слов о «Философическом письме», напечатанном в 15 книжке «Телескопа» (Письмо к г-же Н.) / А. С. Хомяков. - Режим доступа: http://www.vehi.net/khomyakov/izpisma.html.