А. Сваровская

ЧУВСТВО РОДОВОЙ СОПРИЧАСТНОСТИ В ЛИРИКЕ ПЕРВОЙ ВОЛНЫ РУССКОЙ ЭМИГРАЦИИ

Самоопределение художника-эмиграмта - это национальное, культурное, поколенческое самоопределение, что обнаруживается в художественном наследии двух поколений русской послереволюционной эмиграции. Утрата семейно-родственной среды в новой социальной реальности предрасполагала к осознанию родовых связей, причастности к своему поколению и судьбе рода, в самом первичном, биологическом, а затем и в социокультурном смысле, к определению миссии тжоления в судьбе нации и национальной культуры. Изучая формирование различных моделей коллективной идентификации в поэзии русского зарубежья, И. Каспэ справедливо напоминает, что понятие «поколение» не сводится к социокультурному феномену, этимологическая семантика отсылает к природному процессу смены живых особей1. Поколение - «совокупность родственников одной степени родства по отношению к общему предку*, что вводит второе значение принадлежность «роду»; на третьем месте - критерий возраста («совокупность людей близкого возраста, живущих в одно время, сверстники»); наконец, ценностная связь, обусловленная историческим временем («ряд лиц близкого возраста, связанных общими интересами»)2.

Один из ожидаемых мотивов в искусстве эмиграции, в ситуации утраты семейно-родственных связей, - мотив детства, отцовско-материнского мира, национальной почвы. «Родительская» парадигма занимает скромное место в поэзии русского зарубежья, однако самоочевидность темы и мощная культурная традиция в интерпретации

1 Каспэ И Искусство отсутствовать. Незамеченное поколение ь русской литературе. М : НЛО, 2005. С. 20.

Ч лонарьсоврсменного русского литературного языка. М.; Л .: Изд. АН СССР. 1960. Г 10 С. 883-884.

родительского мира рождает различные эстетические и художественные решения; тем интереснее проследить преломление индивидуаль ных судеб в вечные коллизии «сыновства», сиротства, голоса род.,. Лирические сюжеты, выражающие чувство рода и поколенческое самоощущение, можно условно разделить на «автокоммуникации» (Ю. Лотман), воспроизведение лирическим субъектом поколенческого или родственного переживания; на обращения к родственникам; на сюжеты восстановления родословной и фиксации разрушения родства и рода; на рефлексию родственных отношений с целью открытия личностной значимости для лирического субъекта родовой судьбы.

Реконструкция детства в идиллическом ключе мыслится как защи* та от современности. Пять стихотворений Сергея Рафальского озаглавь лены «Идиллии»; в трёх из них знаки безмятежного детства введены без лирической рефлексии. Дистанцированное воссоздание гармонического прошлого исключает индивидуализацию, лирический герой включён в унифицированные родственные связи: дед - внук: «И смотрит дед, улыбку чуть живую / запутав в клочья сизой бороды* («Сенокос*)1; «Летний день на пчельнике у деда. / Выйдет внучка потчевать едой* («Пчельник»)2; «...что получают по наследству дети / и берегут в наследство для внучат...» («Ночлег»)5. Идиллическое совершенство прошлого невозможно перенести в настоящее, но память о нём позволяет достойно жить в новой истории, передать потомкам судьбу своего поколения как трагедию утраты:

И скажет правнук, мирно богатея На перегное наших бед и зла,

Что в том краю хоть жизнь была труднее,

Но благодатней, кажется, была...

«Ночлег»*

Другой цикл С. Рафальского, названный в противовес «Идиллиям» «Экзистенциальные сонеты», утверждает тот же идиллический миф о спасительной причастности к роду: «...смысл утешительный скрывается

1 Поэзия русского зарубежья. М.: Слово / 51оуо, 2001. С. 116.

1Тамже. С. 117.

’Тамже. С. 118.

4 Там же. С. 119-120.

во всём, / Как сына блудного, случайная дорога / меня ведёт, конечно, в отчий дом*1.

Реконструкция идиллического детства происходит в избирательной памяти, сохраняющей «праздничные» фрагменты семейного прошлого. Например, у Аллы Головиной эстетизация детства рождается при подключении к традиции «праздничной» литературы, семейное торжество уподобляется рождественскому чуду.

Пахнет детство орехом в меду,

Пахнет детство эмалевой краской.

Рождество раскатилось на льду

И к дверям привязало салазки.

<...>

Там в гостиной твой маленький брат

Станет рыцарем без посвящения,

Ты одна принимаешь парад,

Задыхаясь от восхищенья...

«Рождество»1

Детская идиллия может быть «городской» и «деревенской», подключающей к мифу об усадебной России: «зелёный дворик», «нянюшкин сундук», «лекарственные травы* - мир «холстинкового детства» (А. Присма-нова «Зелёный дворик*)3. Знаки утраченного детства осознаются залогом собственной неуничтожимости, как в стихотворении Владимира Смоленского с посвящением «Моему отцу»: «Ты встаёшь средь ледяной земли, /Ты почти не виден издали. / Ты ещё как сон - ни там, ни здесь, / Ты ещё не явь - не тот, не весь... / Стискиваю зубы. - Смерти нет»4. Г. Струне придаёт финальному стиху семантику сопротивления насильственной смерти: «поэт беседует со своим расстрелянным большевиками отцом», в таком случае смерти нет и для отца, о котором помнит сын, и для сына, потому что на нём лежит бремя хранить трагические воспоминания.

(С этому стихотворению тесно примыкают «Стансы», исполненные, по выражению Г. Струве, «в более умиротворённом духе»5, где «судьбы

1 Поэзия русского зарубежья... С. 115.

!Там же. С. 125-126.

' Ковчег. Поэзия русской эмиграции. М.: Изд-во политической литературы, 1991. С. 288.

* Поэзия русского зарубежья...С. 358.

’ Струве Г. Русская литература в изгнании. Paris: YMKA-PRESS, 1984 С. 346

ужасные черты*1 мужественно прозреваются ещё живым отцом, а элегическая дистанция смягчает трагедию семьи, и отец остаётся >ершино(1 идеального прошлого, не доступной фамильярному общению:

Из залы, или из могилы,

Выходит, улыбаясь, мать.

И вот стоят навеки вместе Они среди своих полей,

И, как жених своей невесте.

Отец целует руку ей.

А рядом мальчик черноглазый Прислушивается, к чему -Не знает сам, и роза в вазе Бессмертной кажется ему2.

Реконструкция связи с отцом, рождающая противоречивы: чувства «сына» к «отцу*, прочитывается в стихотворении Вадима Андреева:

Моя горбоносая ночь - это ты.

Профиль отца и бессонница.

Твой профиль секирой врезается в ночь,

Ночь отступает, измучась.

Но ластится тьма, но не кончен рассказ.

Мне памятен шаг за стеной. О моё Детство, и ночь, и бессонница.

Вот снова ломает копье о копье

Образов отчая конница'. «Моя горбоносая ночь...»

Стихотворение открывает драматизм реальных отношений сына со знаменитым отцом, Леонидом Андреевым, детскую ревность к новой семье отца. Лирическая коллизия притяжения-отталкивания между сыном и отцом выявляет власть отцовского духа над сыном. Метафэра «горбоносая ночь» отсылает к внешнему облику, к «ночным*, потаённым поискам сходства и огличия: первый стих воссоздаёт ситуацию вгляцывания в себя перед зеркалом (окном), когда собственное отражение провоцирует искать сходство с источником отражения - отцом. «Бессонница» - это обозначение мучающего и устойчивого желания разгадать себя через об-

1 Струве Г. Русская литература в изгнании. Paris: YMKA-PRESS, 1984. С. :61.

1 «Мы жили тогда на планете другой...». Антология поэзии русского зарубежья: Пер пая и вторая волна: Книга вторая. М.: Московский рабочий, 1994, С. 325-326.

1 Поэзия русского зарубежья. .. С. 434.

раз отца; лирический герой не впервые остаётся один на один с собой, он «узнает* бессонницу, но не узнаёт тайну, побуждающую к бессоннице.

В мемуарной прозе В. Андреева «Детство» описан один из тревожных снов, преследовавших автора стихотворения: «Потом, закрывая собой весь...мир, появилась голова отца, как будто отделённая от тела. Приближаясь, она вырастала - я видел, как сквозь увеличительное стекло все неровности кожи, треугольный шрам на левой щеке ... бледные губы, крепко сжатые под чёрными усами. Его глаза были закрыты, и н тяжёлой неподвижности лица застыла мертвенность и безнадежность... И с тех пор тоска об отце ни на минуту не оставляла меня... Целые дни я не находил себе места ... думая о том, когда я лягу в постель и мне опять начнут сниться наши берёзы, наш чернореченский дом... и неуловимая тень отца, которую я буду ловить руками»1. «Персонажи» стихотворения - «душа» лирического героя, «профильотца» и «образов дикая конница». Семантика отцовства - классическая, охранительная: «ночь отступает, измучась», но проявляется и разрушительное влияние присутствия отца в жизни сына, о чём В. Андреев писал в мемуарах: «Личность отца меня подавляла... Понемногу я превратился в тень отца... Ддя меня нужны были многие годы, гражданская война, жизнь, совершенно не похожая на ту, которой жил отец, чтобы вновь обрести моё потерянное «я»... Однако уже и тогда, ещё при его жизни, в годы наибольшей нашей близости, я порою пытался сбросить отцовское иго»1.

В сюжете стихотворения присутствие отца во внутренней жизни сына порождает бессонницу, эмоциональную и творческую, вызванную вторжением памяти об отце. Вначале «образов дикая конница» обозначает творческое вдохновение, стихийную силу воображения; в последнем стихе мегафора уточняется («Образов отчая конница») и проявляет физически-душевную и творческую зависимость от отца, невозможность «изжить» его » себе, поэтому «...ластится тьма и не кончен рассказ»’. В контексте последней строфы, где анжамбеман выделяет слово «детство», «образов отчая конница» прочитывается более широко - это прошлое, от которого невозможно избавиться, и поэтому бессонница не только мучительна, но и желанна, возвращает ощущение себя как потомка, достойного отца.

Расширение горизонтов родового самоопределения неизбежно выводит к национальному измерению судьбы. Есть поэты целостного

1 Андреев В. Детство. М.: Сов. писатель, 1966. С. 100.

2 Андреев В. Указ. соч. С. 225.

1 Поэзия русского зарубежья... С. 434.

сознания, которые решили для себя вопрос о национальной самоидентификации: принадлежность к национальной почве не подлежит переоценке, напротив, эмиграция обостряет чувство «крови», его охранительной функции. Не развивая данную тему, укажем, например, наДовида Кнута, особенно чуткого к своему еврейскому происхождению. В его ПОЭЗНи ветхозаветные имена (прежде всего, лично значимое имя царя Давида), топосы, архетипические ситуации вписывают лирического героя в национальную историю; даже внешний облик «предполагает очевидную свя!ь с национальным происхождением»1.

Более сложно тема рода присутствовала «растворённой* в сюжетах, когда откровенный автобиографизм размыкался в универсальные проблемы человеческого существования. В поэзии В. Ходсеви-ча можно выявить различные аспекты проблемы причастности ро^у и поколению, периоды интереса к родовой идентификации, разные функции поэтической парадигмы рода. Сборник «Молодость» (1908) открывается стихотворением «В моей стране» (1907)2, где явлены природно-биологические законы существования человека и библейская мифологема зерна опрокинута в добиблейские времена. «Страна» здесь обозначает не национальную общность людей, а природно-биологическую основу с «дурной бесконечностью» природною круговорота, лишённого телеологичности:

Там сеятель бессмысленно, упорно,

Скуля как пёс, влачась как вьючный скот,

В родную землю втаптывает зёрна —

Отцовских нив безжизненный приплод.

Участь «зерна» - репродукция безжизненности, и лирический субъект признаёт себя звеном бессмысленного воспроизводства. Он тоже «сеятель», чьи «песни» транслируют будущим поколениям бессилие «страны*:

В моей стране уродливые дети Рождаются, на смерть обречены.

От их отцов несу вам песни эти.

Я к вам пришёл из мертвенной страны.

1 См.: Хазан В И. Заметки о поэтике Д. Кнута // Культура русской диаспоры: само рефлексия и самоидентификация. Материалы международного семинара. Тарту. 1997. С. 232.

г Ходасевич В.Ф. Собр. соч.: В 4-хтг. Т. I. М.: Согласие, 1997. С. 61.

В термины родства включаются и мир, и человеческий род, и «певец», что обнаруживается в стихотворениях, написанных в 1907-1913 годы: «За окном гудит метелица» (1907), «К портрету в чёрной рамке» (1907), «Возвращение Орфея» (1910), «Матери* (1910), «Века, прошедшие над миром* (1912), «Вечер* (1913). Лирический герой «Возвращения Орфея»1 остаётся сыном «мертвенной страны», орфическая семантика этого стихотворения принципиально не вписывается в тот контекст, который сложился в культуре начала XX века: «таинство творческого духа», «психагог, вызыватсль теней», знаменущий «вечную борьбу людей с Роком*2. Ходасевич упрощает семантику мифологического образа, снимая культурные напластования: Орфей остаётся певцом, мужем Эвридики, пребывающим на пороге бытия и небытия, но центр тяжести переносится на сыновство, а код орфического мифа используется для авторефлексии и для метапоэтической рефлексии, если исходить из версии, что Орфей — сын Аполлона1, бога искусств. Монолог героя, обращённый к отцу Аполлону, прочитывается как высказывание о бессилии поэта-Орфея исполнять миссию связи двух миров. Нисхождение в Аид наложило отпечаток смерти на голос Орфея и сделало его угрозой для мира живых;

Пустой души пустых очарований Не победит ни зверь, ни человек.

Несчастен, кто несёт Коцитов дар стенаний На берега земных весёлых рек/

Но и освободиться от Орфеева пути лирический герой не в силах, ом заложник отцовского наследства, лишённый права на полноту жизни. Молитвенное взывание к отцу рождено пониманием исчерпанности, когда ещё не обретено поэтическое самостояние:

Отец, отец/ Ужель опять, как прежде.

Пленять зверей да камни чаровать ?

Иль песнью новою, без мысли о надежде,

Детей и дев к печали приучать ?

Ходасевич В. Т. 1. С. 106.

2 Асоян А.А. К семиотике орфического мифа в русской поэзии (И. Анненский,

О Мандельштам, А. Ахматова) // Русская литература В XX веке: имена, проблемы, культурный диалог. Выпуск 4. Судьба культуры и образы культуры в поэзии XX века. Томск: Изд. Томского ун-та, 2002. С. 16, 20.

1 Мифы народов мира. М.: Советская энциклопедия, 1980. Т. 2. С. 262.

Устойчивая в поэтике Ходасевича кольцевая композиция (первая и последняя строфы отличаются только двумя лексическими вариантами) акцентирует антикомичность положения героя-Орфея: инерционное пение осложняется смятенным признанием иссякшего дара. Позднее, в стихотворении «Баллада» (1921) из сборника «Тяжёлая лира» (1923), Орфею возвращается способность быть медиатором между земной косностью и небом, а слово (музыка) обретает энергию, преобразующую и самого творца.

Стихотворение «Века, прошедшие над миром»1 (1916) представляет вариант пути Орфея, готового стать посредником между веками и «заговорить* от небытия прошлое. Примечательно, что поэт выступает от имени своего поэтического поколения (место «я* занимает местоимение «мы») и видит общий разрыв культурного преемства, рождённый соблазном нового поколения вести «свой упоительный рассказ»: «Чем собственный наш век терзаем, на чём легла его печать». Результатом соблазна петь о своем станет «...мёртвым предкам непостижна / Потомков суетная речь». Неслучайным кажется обозначение в этом стихотворении Аида как «Эреб», то есть «мрачные глубины Аида*2, обрекающие на неразрешимость коллизии между родовым (традицией) и индивидуальным (собственным путём). С одной стороны, «суетная речь» - сигнал измель чания творческого потенциала, не подкрепляемого прошлым наследством, с другой - «вечное возвращение» грозит «дурной бесконечностью» повторения чужого опыта.

Координаты родства в ранних сборниках закрепляют сопричаст ность поэта си мволистскому жизнетворчеству и собственному мифу об одиночестве, избываемом в домашнем приюте, как, например, в стихотворении «За окном гудит метелица...* (1907):

Ночи зимние'Кликуши вы,

В очи вам боюсь взглянуть...

Медвежонок, сын мой плюшевый,

Свесил голову на грудь3.

Стихотворение «К портрету в чёрной рамке» (1907), имевшее в бс ловом автографе подзаголовок «Послание к Нине Петровской» и со-

1 Ходасевич В. Т. 1 С. 109

2 М ифы народов мира. Т. I. С. 51.

1 Ходасевич В. Т. 1. С. 87.

держащее обращение «Моя печальная сестра!», переводит ь плоскость «братства» общую - и лирического субъекта, и адресата - включённость в круг обречённости, смерти, то есть их экзистенциальную близость.

Важная в перспективе будущей эмигрантской поэзии родственная «вертикаль» мать/сын появляется в стихотворениях «Матери» (1910) и «Вечер* (1913). В них родовые знаки меняют функции, обозначая не традицию, а индивидуальную судьбу в парадигме рода и индивида. В пер-ном выражена коллизия отпадения сына от материнской «пуповины». Покаянный монолог сына, обращённый к матери, открывает не персональную вину, а неизбежность самоопределяющегося человека, уходящего от заветов тех, кто даёт жизнь, и остающегося один со своей земной страстью-страданием. Герой бесстрашно признаёт неподвластность когда-то благотворному воздействию материнской культуры:« Страшно признаться, что нет никакого мне дела / Ни до жизни, которой меня ты учила, / Ни до молитв, ни до книг, ни до песен»1.

Упоминание Ченстоховской - иконы Богоматери, почитаемой в Польше, - затрагивает важный аспект «родовой» семантики у Ходасевича. Демонстративная автобиографичность, отсылка к польским корням и католическому воспитанию матери, создаёт уже в ранней лирике напряжённый диалог между поэзией и биографией. Стихотворение «Вечер» (1913)2 можно счесть ответом на вопросы, обращённые к матери. Из сюжетов, связанных с Богородицей, извлечён «проходной» эпизод бегства Иосифа и Марии с младенцем в Египет', при этом искажается источник: осёл, на котором Христу в своё время придётся въезжать в Иерусалим, становится атрибутом матери; Вифлеемская звезда освещает не чудо рождения Спасителя, а начало материнских страданий. Фигура матери укрупняется, усиливается эмоциональная реакция на вынужденное скитальчество: «Что еврейке бедной до Египта, / До чужих овец, чужой земли?»; последняя строфа делает библейских персонажей символами человеческой судьбы:

Плачет мать. Дитя под черной тальмой Сонными губами ищет грудь,

А вдали, вдали звезда над пальмой Беглецам указывает путь.

1 Ходасевич В Т. 1. С. 102.

! Там же. С. 132.

1 Мифы народов мира. Т. 2. С. 112-113.

Возникает пересечение частного и символического, биографическое и библейского, мать и Богоматерь равно наделены прелзнанием сыновнего отпадения и его страдальческой судьбы. Местоимение «нас» выдает понимание лирическим субъектом обшей участи и примирение с ней.

Развитием «материнской* темы в поэзии эмигрантского периода станет стихотворение «Перед зеркалом» (1924), но прелую должно упомянут, более поздний случай, когда Ходасевич прибегнул к метафоре материнства. В 1937 году в рецензии на книгу стихов Лидии Червинской он сказал об опасности для поэта прямолинейного автобиографизма: «Всякая поэзия рождается из индивидуального переживания. Но в том-то и заключается творческий акт, «священная жертва» поэга, что на огне «алтаря» поэт как б;,] сжигает часть самого себя - всё хогь и дорогое, но слишком личное, слип-ком в эмоциональном смысле собственническое, из чего возникла его по> зия. Как мать, перерывающая пуповину, отдаёт миру не просто кусок себя, но нового человека, так поэт отдаст своё переживание, которое становится всеобщим. <...> Для прямого восприятия поэзии биографический комментарий не нужен и даже вреден, ибо он превращает поэтическое якление в житейское, обращает вспять творческий акт, делает его как бы небывшим, «жертву» непринесённой. <...> Есть ЧТО-ТО В корне непоэтическое В И1ГТИ-мизме. Поэт себя отдаёт, отдавая «своё». Интимист именно этим «своим» дорожит больше всего. <...> Он хочет жить своим домком, копя свой лиризм про себя, для своих надобностей. Ваг почему от интимизма всегда идёт какой-то душок мещанства. <...> Поэзия преображает действительность. Интимизм, напротив, стремится её запечатлеть п первоначальном виде... сообщить читателю не поэтический фабрикат, а эмоциональное сырьё»1.

Поэзия Ходасевича периода эмиграции как будто демонстрирует смену содержательных координат. Место «счастливого домика» занимает чужой Берлин, дачная бесприютность («Дачное», 1923-1924), «европейская ночь*. Однако в глобальных масштабах «европейской ночи» открывается взаимосвязанность людей, «Европы тёмных сынов» («Встаю расслабленный с постели», 1923). Берлин воспринимается как «мачеха русских городов» («Всё каменное. В каменный пролёт...»„ 1923), обнаруживает свою «частично русскую природу»2. Новое состоя-

1 Ходасевич В. Т. 2. С. 398-400.

1 Куликова Е.Ю. Петербург и Берлин в стихотворении В Ходасевича «Всё каменное В каменный пролёт,..* // Русская литература в современном культурном простран-

стве. Материалы III Всероссийской науч. конференции. Новосибирск, 2004. С. 263.

иие мира не только не устраняет продолжение рода, но высвечивает его физиологическую природу: «Блудливые невесты с женихами / Слипаются, накрытые зонтами*1 («Дачное», 1923-1924). Обостряется и разуверенность в спасительной миссии рода, например, у персонажа третьего стихотворения из микроцикла «У моря» (1922— 1923)2, вбирающего ириметы мифологического предка, Каина, перечеркнувшего закон родства и братства. Персонаж этого стихотворения обречён на недоступное обывателям знание иллюзорности «родных песчаных берегов», но и лирическому субъекту ведомо состояние персонажа, он готов разделить его неверие в спасительность родовых связей.

Встречали женщины толпою Отцов, мужей и сыновей.

Он миновал их стороною Угрюмой поступью своей.

Шёл в гору, подставляя спину Струям холодного дождя,

И на счастливую картину Не обернулся уходя.

В эмигрантской лирике Ходасевича немало стихотворений, в которых присутствуют термины родства («отец», «мать», «пасынок»), фиксирующие сквозной сюжет выяснения степени биологической причастности к русской почве: «Не матерью, но тульскою крестьянкой...» (1917-1922), «Я родился в Москве. Я дыма...» (1921), «Перед зеркалом» (1924). Последовательность рефлексии лирического героя устойчи-иа: констатация своей биологической маргинальное™ - определение модальности судьбы - признание сложившегося порядка вещей. По мнению С. Бочарова, в стихотворении «Не матерью, но тульскою крестьянкой...» Ходасевич «литературную судьбу... проследил до природного своего истока, до физического рождения; биографический факт возвёл в неслыханный символ и сотворил... свой персональный поэтический миф»\ Мифологизация противостоит не только символистской жизнетворческой парадигме, но и эстетизации быта, усиленной обстоятельствами эмиграции. Известно неприятие Ходасевичем игровой стратегии поведения А. Ремизова (несмотря на участие в литературных

1 Ходасевич ВЛ. 1. С. 263.

'Там же. Т. 1.С. 256.

' Бочаров С.Г. «Памятник» Ходасевича // Ходасевич В. Т. 1. С. 6.

мистификациях, спровоцированных соперничеством с Г. Адамовичем). Думается, что лирическая «родословная» Ходасевича проявляет «усталость» поэта от диктата эстетизации эмигрантства, но 01}юрмляет индивидуальный миф.

Автобиографическая основа сюжета стихотворения «Не магерью, но тульскою крестьянкой...» (1917) обозначена именем и фамилий Елены Кузиной (имя кормилицы начинает и завершает стихотворение), намёком на факт смерти её родного сына. В автобиографическом очерке этот факт прокомментирован: «...своего мальчика, моего ровеснике, она отдала в Воспитательный дом, где он вскоре и умер. Таким образом, моя жизнь стоила жизни другому существу*1. Противительный союз «но» и первом стихе - «Не матерью, но тульскою крестьянкой...» - з»крепля-ет первенство телесной связи с русской землёй и историей, обосновывает интимность отношений с Россией, как и телесный дискурс пятой строфы: «Её сосцы губами теребя, я высосал мучительное право / Тебя любить и проклинать тебя»2, - преодолевающий дистанции между «кровью» и «молоком». Очевидная отсылка к устойчивой культурно? модели золотого века: няня (кормилица) как посредник между душой поэта и стихией народной жизни - смещает «пушкинские» акценты. Духовное наследство менее значимо, чем «оберег» телесный: «Кормилица отождествляется с повивальной бабкой, принимающей ребёнка у рожающей матери3, её «превосходство* над матерью обнаруживается в гипотетическом финале судьбы, когда лирический герой мыслит по:леднее «прибежище» рядом с кормилицей, преодолев тленность ПЛОТУ в «нетленной любви».

В стихотворении «Я родился в Москве. Я дыма...» (1923) возникает тема сиротства как неукоренённость в отцовском, польском, роде.4 В тексте сталкиваются два лексических ряда: первый связан с семантикой родства («родился в Москве», «прах отчизны грубый», «с землёй родимой», «родина моя», «над польской кровлей», «отец»), втэрой -

1 Ходасевич В Младенчество. // Ходасевич. Т. 4 С. 204-205.

1 Там же. Т. 1. С. 195.

5 «Свивальная тесьма, чем свивают ребёнка, заматывая в пелёнках» - Даль В И. Толковый словарь живого великорусского языка. М.: Изд. группа «Прогресс», «Уни-верс», 1994. Т. 4. С. 60.

* См. о семантике Москвы в стихотворении: Богомолов НА. Москва в пом»и Владислава Ходасевича // Богомолов Н.А. От Пушкина до Кибирова. Статьи о русской литературе, преимущественно о поэзии. М.: НЛО, 2004. С. 119-127.

отрицанием «не» и словом «пасынок* - с утратой родства, сиротством. Ходасевич писал в автобиографических заметках о детском провокационном чувстве незаконнорожденности, сиротства: «...я часто задумывался, не подкидыш ли я, и преисполнялся к себе жгучею жалостью <...> и находил наслаждение в том, что изо всех сил бередил эту рану»1. Встихотворснии «пасынковство* приравнивается к отторжению родом: факт рождения в Москве не означает признания Россией своим сыном лирического героя: «России - пасынок, а Польше - / Не знаю сам. кто Польше я»2. Драма бсзродности переводится в духовную плоскость, в проблему обретения духовной экстерриториальности; биологическая отторженность компенсируется культурой, представленной Пушкин ской поэзией, она аккумулируется в материи книг и освобождает лирического героя от тоски по родине. В третьей и четвёртой строфах внутренний спор лирического субъекта с гипотетическими оппонентами иыражает индивидуальный вызов расхожим императивам, предлагающим стандартные материальные знаки родины:

Вам - под ярмо ль подставить выю Иль жить в изгнании, в тоске.

Ляс собой свою Россию В дорожном уношу мешке.

Вам нужен прах отчизны грубый,

А и где б ни был - шепчут мне Арапские святые губы

О небывалой стороне.

Последние два стиха вновь возвращают к потребности чувственного прикосновения к духовному наследству: «арапские святые тубы». Метонимический знак пушкинской судьбы выстраивает идеальную «родословную», где смыкаются открытая личностью ценность и онтология. Ходасевич ориентируется на Пушкина, связывавшего себя и спою судьбу с Абрамом Петровичем Ганнибалом. Пушкиноведы отмечают, что Пушкин хотел издать биографию предка или написать «роман о царском арапе, в котором трудно будет отличить героя от автора, предка от потомка»’. «Арапские губы» у Ходасевича сопоставимы с «арапской

Ходасевич В Т. 4. С. 204-205.

•'Тамже. Т. I. С. 345.

'Листов В. Пушкин: жизнь В воображении / Пушкинский сборник. М.: Три кнздрата, 2005. С. 40.

рожей* в пушкинском письме брату: «Присоветуй Рылееву в мвой его поэме поместить в свите Петра I нашего дедушку. Его арапская рожа произведёт странное действие на всю картину Полтавской бювы*1. Ходасевич, следуя пушкинской мифологизации предка, закреплял свою родословную как преемственность в культуре, более того, как наследование национального гения2.

В стихотворении «Перед зеркалом* (1924) Ходасевич продолжа ет поиск биологических и культурных связей с Россией. Исследователи сходятся в том, что мотив зеркала у Ходасевича связан «с обра зами двойников, ...с мотивами одиночества и трагического иеузнавн ния себя*5. Правда зеркала состоит в том, что внутренняя жизн,, память

о прошлом и другие прявления души и духа иллюзорны, а реагины лишь отражение и одиночество (подчеркнутое возможностью диалога лишь со своим отражением»1. Эти рассуждения могут быть уточнены, если семантику «зеркальности* сопрячь с двумя обрамляющими ситуацию «перед зеркалом* «персонажами* (матерью и Вергилием), а также если из многочисленных обертонов смысла слова «зеркало» выделить значения «зрачок», «зреть*, «зоркий»5. Ходасевич как будто редуцирует гсеоциа-тивный потенциал мотива «зеркала», оставляя слово «зеркало» только н заглавии и низводя его в последнем стихе до «стекла», но таким образом акцентируется ситуация саморефлексии человека, оказавшегося «перед зеркалом», то есть вглядывающегося в себя6. Лирический герой приходит к осознанию того, что «человек может верифицировать свойэблик (» широком смысле слова) только по отражению в зеркале, а оно гчожет не

' Пушкин А.С. Собр. соч.: В Ютт. М.: Художественная литература, 1977. Т.9. С. 129

1 См. об этом: Сурат И. Пушкинист Владислав Ходасевич. М. : Лабиринт, 994

! Куликова Е.Ю. Мотив зеркала н стихотворении В.Ходасевича «Берличское» //

Тема, сюжет, мотив н лирике и эпосе. Сб. науч. трудов. Новосибирск, 2006 С. 226-235.

4 Левин Ю.И. Зеркало как потенциальный семиотический объект // Левин Ю.И Избранные труды. Поэтика Семиотика. М : Языки славянской культуэы, 1998 С. 16-17.

5 Фасмер М. Этимологический словарь русского языка. М.: Прогресс, 1*67. Т. 2 С. 95.

‘ Зеркало «подарило людям способность рефлексии», «осознания не только внешнего, но и внутреннего отражения и анализа собственной личности» -Веселова В. История, увиденная в зеркалах / Вопросы литературы, 2008, N8 2 С. 187.

совпасть с внутренним представлением о себе»'. Подлинным «зеркалом» становится «мама», обнаруженная в пространство памяти лирического героя. «Мама» появляется в первой строфе как носитель памяти о своём ребёнке: дважды в последующих строфах появится «мальчик». Первая строфа задаёт «функцию* материнской точки зрения - удостоверить необратимость происшедших изменений:

Я. я, я. Что за дикое слово!

Неужели вон тот - то я ?

Ра ме мама любила такого,

Жёлто-серого, полуседого

И всезнающего, как змея2'/

Двойственное состояние лирического героя: его готовность к акту самопознания и страх дочерпать правду о себе - выдаст интонационносинтаксический строй, ритм первого стиха, риторические вопросы и восклицания. Материнская нерассуждающая любовь, как она реконструируется лирическим героем, не может распространиться на «такого», каким представляется себе лирический герой. Во второй и третьей строфах варьируется риторическая формула первой строфы, связанная с матерью: «Разве мама любила такого...» - «Разве мальчик .. это я...» - «Разве тот., это я...». Материнский взгляд остаётся в прошлом; в настоящем -трезвое оглядывание в себя.

Материнский «код* поддерживается «даитовским»: эпиграф («Nel mczzodelcammin di nostra vita* - «На середине пути нашей жизни»); сближение Вергилия с матерью («И Вергилия нет за плечами»); сбывшееся в жизни современного поэта предсказание об изгнании. Процесс самопознания отождествляется с одиноким погружением в ад, сопровождается отчуждением от своего «я», преодолением нарциссизма, мужественным признанием безопорности существования: троекратно повторённое «я» определено как «дикое слово». Личное местоимение превращается в «слово-ритм - слово, акцентирующее и умножающее само себя»'.

1 Цивмн ТВ. Взгляд на себя через посредника: « Себя как в зеркале я нижу...» // Цивъяк Т В. Семиотические путешествия. СПб.: Изд. Ивана Лимбаха, 2001. С. 10 Примечательно, что для аргументации исследователь обращается именно к этому стихотворению В. Ходасевича

: Ходасевич В. Т. 1. С. 277.

1 Плеханова И И Русская поэзия 50-80-х годов XX века. Уч. пособие. Иркутск, 2007.

С. 27.

Таким образом, в лирических сюжетах В. Ходасевича постоянно погружение в «младенческое» прошлое, где можно отыскать биологическую принадлежности, связь с родом и нацией, дающую основание числить себя её поэтом. Однако более сильным оказывается преодоление этой зависимости в результате «вглядывания* в себя и трезвою отказа от себя прежнего. Рождается ответственность за вынужденный выбор и внутренняя свобода: «Да, меня не пантера прыжками / На парижский чердак загнала» («Перед зеркалом»)1. Итог судьбы перевивается почти вне указания на социальные обстоятельства; более значима внутренняя готовность к самостоянию.

В стихотворениях поэтов-эмигрантов пространственная и времен ная отдаленность лирического субъекта ог предков при осознании их нематериального присутствия проявляется в использовании эьфра-сисов для визуализации представителей рода. Так, в ранней поэзии Г. Иванова среди «визуальных* адресатов возникает портрет пэсдка (стихотворение 1914 года «Беспокойно сегодня моё одиночество*1):

У портрета стою — и томит тишина...

Мои прапрадед Василий — не вспомню я отчества -Как живой, прямо в душу глядит с полотна.

Тёмно-синий камзол отставного военного.

Арапчонок у ног и турецкий кальян.

В заскорузлой руке - серебристого пенного Круглый ковш. Только, видно, помещик не пьян.

В последующих четырёх строфах воссоздаётся история преступления - заточения и гибели его первой жены:

И теперь, заклеймённый семейным преданием.

Как живой, как живой, он глядит с полотна.

Точно нету прощенья его злодеяниям.

И загробная жизнь, как земная, — черна.

Экфрасис необходим не только для «наглядности* прошлого’, описание живописного образа обрамлено переживанием тайны рода,

1 Ходасевич В. Т. 1. С. 277.

2 Иванов Г. Собр. соч.: В 3-хтт. Т. I. М.; Согласие, 1994. С.102.

1 «Внешний облик прапрадеда, его камзол и упоминание о его военной карьере укашва-ют наXVIII в.... который был веком... европеизации. Однако целый ряддеталей сбста-новки... подчёркивают азиатские или просто неевропейские элементы русской культуры, её эклектизм* - Рубине М «Пластическая радость красоты». Экфрасис в гвор'бстпс акмеистов и европейская традиция СПб.: Академический проект, 2003. С. 274.

«присутствием» прапрадеда в портрете, то есть его почти материальным воздействием на потомка. Трижды, как заклинание, повторяется «как живой»: «Как живой, прямо в душу гладит с полотна»; «Как живой, как живой, он гладит с полотна». Оказавшись «лицом к лицу» с предком, лирический герой «озабочен» не столько тайной конкретного преступления, сколько посмертной судьбой прапрадеда, «заклеймённого семейным преданием». Нсидсализирующсе отношение к предкам с их преступлениями и к суду над членами рода не отменяет соотнесения себя с предками, осознания своей судьбы как і іосмертной судьбы предков.

В лирике Г. Иванова эмигрантских лет трагедия индивидуального существования видится не в отделении от рода, она проистекает из «мировою уродства», из ситуации «распада атома». Развоплощение реальности проявляется в распаде как прошлого, так и настоящего, но отпадение от рода, утрата родового имени фиксируется как важное свидетельство распада:

Паспорт мои сгорел когда-то В буреломе русских бед.

Он теперь дымок заката,

Шорох леса, лунный свет.

Он давно в помойной яме Мирового горя сгнил,

А теперь скользит ручьями В полноводный вечный Нил.

Для непомнящих Иванов,

Не имеющих родства,

Все равно, какой Иванов,

Безразлично - трын-трава'.

«Паспорт мой сгорел когда-то...» (1955?)

Прозаическая эмблема имени, паспорт призван удостоверить идентичность носителя имени, поскольку иные верификаторы - собратья но культуре - ушли из истории или из жизни. Однако фамилия «Иванов» не восстанавливает идентичность человека, оказавшегося в распавшемся мире, ставшим для всех «он», а потому и утратившим «я», завершившим самоосуждение. «Имя человека - самое внутреннее, самое интимное в нём, чего он не может не знать, до такой степени оно слито с его

1 Иванов Г. Т. 1. С. 537.

КЗ

самосознанием; <...> младенец, не получивший имени, не введён в культ отца, рода или общины»1.

Вторая и третья строфы обнаруживают противоречивости реакции лирического героя на настоящее. С одной стороны, исчезновение смягчается упованием на «вечность», обозначаемую в данном случае мифологемой Нила как природно-космической модели1. С другой стороны, миф не примиряете забвением хотя и презираемых («неюмня-щих Иванов, не имеющих родства»), но оставленных в обшем для всех пространстве и времени родственников и представителей род» человеческого. Уход из истории и жизни «трын-травой»3 не принимается человеком, хотя он и признаёт обреченность на исчезновение, і'бо фамилия, родовое имя, обрекает на унификацию. Упоминание Нила подключает и сюжет Моисея, обречённого на сиротство, но исполнившего миссию спасения народа, возвращения в «землю обетованную»4.

Сходный поэтический код - открытие судьбы в имени - обнаруживается в стихотворении «Всё туман. Бреду в тумане я...»5:

Я бы зажил, зажил заново Не Георгием Ивановым,

А слегка очеловеченным,

Энергичным, щеткой вымытым.

Вовсе роком не отмеченным,

Первым встречным-поперечным -Все'равно какое имя там...

Гипотетическая версия собственной судьбы выстраивается но контрасту с предыдущим стихотворением: готовность к «облеп-енно-му* - внешнему, физиологическому - существованию вне имени, вне уникальности. Последний стих с его затухающей интонацией л без-

1 Флоренский П. Священное переименование. Изменение имён как внешней знак перемен в религиозном сознании. М.: Иэд-во храма святой мученицы Татианы. 2006 С. 65-66.

1 «Небо - это водная поверхность, небесный Нил, по которому солнце обтекжт землю. Под землёй тоже есть Нил, по нему солнце, спустившись за горизонт, глывёт ночью» ' Мифы народов мира. С. 420

} «Трын-трава - всё ничтожное, вздорное, пустое, не стоящее уважения. »нима-ния». - Даль В И. Толковый словарь живого великорусского языка. М.: Прогресс, Универс, 1994 Т. 4 С. 858.

* Мифы народов мира. Т. 2. С. 164-166.

5 Иванов Г Т. 1.С 394.

ударной позицией слова «имя» - знак иссякания внутренней энергии человека, уставшего не только от социально-исторического насилия и унижения, но и от бремени избранности, столь не сообразующейся с фамилией, производной от унифицированного национального имени, сводящей к неиндивидуальной судьбе. Возникает отсылка к устойчивому определению «Иван не помнящий родства», связывающему безликость с беспамятностью.

Но в поэзии русской эмиграции есть и напряжение родовою имени (фамилии): нейтрализация индивидуального имени «Иван» усиливает осознание высокой родовой миссии; так в стихотворении Ивана Савина:

Я - Иван, не помнящий родства,

Господом поставленный в дозоре.

У меня на ветреном просторе Июшяа в моленьях голова.

<...>

И пойдёт былинная Москва,

В древнем Мономаховом уборе,

Ко святой заутрене, в дозоре Странников, не помнящих родства.

«Я - Иван, не помнящий родства...* (1923)’

Сопротивление социальному давлению пересиливает горечь утраты собственной уникальности, из семантики имени «Инан» извлекается нарицательный потенциал - русский человек, славянин. Подключается и этимология: древнееврейская семантика слова «Иоанн» - «Яхве милостив»2; возникают аллюзии на двух новозаветных носителей имени: Иоанна Богослова и Иоанн Крестителя, чьи судьбы отмечены аскезой, мученическими подвигами, пророчествами. Лирический герой наделяется приметами мифологических предков. Он сродни «пустыннику* Иоанну Крестителю, пребывая «на ветреном просторе* национальной истории; он осознаёт, что, подобно Иоанну Богослову, «чудесно сохранённому для грядущего мученического подвига во времена антихриста»’, должен стоять на страже веры; наконец, он провидит возрождение православного облика России.

' Поэзия русского зарубежья... С. 33.

1 Мифы народов мира. Т. \. С. 549.

'Там же. С. 550.

Высота самоотречения не снимает личной трагедии отпадения от памяти рода, но скорбь обращена не на себя, а на родных, братьев, сестёр, Т.е. на поколенческую горизонталь. У И. Савина есть несколько стихотворений, адресованных братьям и сёстрам и имеющих посвящения: «Братьям моим Михаилу и Павлу», «Брату Борису*, «Брату Ни колаю», «Сёстрам моим, Нине и Надежде». «Родственные* обращения вызваны осознанием необратимости смерти родных и потребностью оправдать собственную длящуюся жизнь остротой душевной боли. Используются устойчивые риторические формулы, когда участь кровного братства распространяется и на общую участь достойных увековечивания жертв истории. Высокая риторика размывает братство и сестринство в их первичной значимости:

Но знаю, но верю, что острый Терновый венец в темноте Ведёт к осиянной черте Распятых на русском кресте.

Что ангелы встретят вас, сёстры,

Во родине и во Христе.

«Одна догорела в Каире...» (1924)'

Апелляция к устойчивым жанрам народной русской поэзии (причитания, плачи) переводит в интимно значимую общую трагедии»; лирический субъект разделяет страдания умершего близкого человека и «облегчает* их:

Я только обовью тебя,

Как саваном, печалью белою.

Я только выну злую сталь Из ран запекшихся2.

В стихотворении гибель брата предстаёт как участь поколения, обречённого на одиночество даже посмертно:

Всё о семье своей грустишь И рвёшься к ней из вечной спаленки ?

Не надо. В ночь ушла семья.

Ты в дом войдёшь, никем не встреченный.

«Не бойся, милый. Это я» (1923)3

1 Поэзия русского зарубежья... С. 40.

1 Там же. С. 38.

’Там же.

Память о родных становится единственным способом продолжения рода, замещением воскресения, миссией лирического героя:

Все могилы родимые стерты.

Никого, никого не найти.

Белый витязь мой, братик мой мёртвый,

Ты в моей похоронен груди.

Спи спокойно! В тоске без предела,

В полыхающей болью любви,

Я несу твоё детское тело,

Как Евангелие из крови.

«Мальчик кудрявый смеётся лукаво.

Поэтика причитания, связанного с похоронным обрядом, предполагает устойчивые словесные формулы, нанизывание синонимичных синтаксических конструкций, перечислительноегь, но и импровизацию, вводящую индивидуализированное переживание оплакивающего и оплакиваемого. Эмоциональные «жесты» плача (просьба, наказ, заклинание, благодарение, сетование2) предполагают обращение к умершему, почти сохраняющее телесную связь, но смерть разделяет поколение братьев и смещает лирического героя к полюсу отцовства: он видит брата ребенком, которого надо защитить. Оставшийся жить готов к жестокой правде, которую должен «знать* и брат: исчезло упование на родовую память, ибо род (семья) исчез, эта участь ждет и лирического героя, принимающего позицию отца. В таком случае мифологизация рода как продолжения жизни индивида в новых поколениях разрушается: принявший миссию отца сам может быть продлён только новым поколением, а погибший брат/сын лишает этой надежды.

Лирическое преломление идеи рода в поэзии русского зарубежья неизбежно включает осознание хрупкости надежды на родовое бессмертие, коррекцию универсальной парадигмы человеческого рода. Безусловно, не упраздняются биологические законы, в которых возрождение рода уравновешивает исчезновение индивида:

Один сказал: *Нам этой жизни мало».

Другой сказал: * Недостижима цель».

' Пония русского зарубежья.. С. 39.

1 Литературная энциклопедия терминов и понятий. М.: НПК «Интелвак», 2001

С. 809-810.

А женщина привычно и устало,

Не слушая, качала колыбель.1

Г. Адамович. «Один сказал: «Нам этой жизни мало...»

Человек остаётся внутри природных циклов, биологической депи, как бы ни интерпретировал он смысл этой связи и её персональную значимость для него, какой бы выбор индивидуальной судьбы ни делал. Природные инстинкты могут оставаться для кого-то гарантом родового сознания и критерием нравственного поведения:

Кто я, Господи?Лишь самозванка,

Расточающая благодать.

Каждая царапина и ранка

В мире говорит мне, что я мать2.

Е. Кузьмина-Караваева. Из книги «Стихи» (1949)

В ряду не отменяемых историческими катастрофами цсннсстей остаётся семья как организм, с которым чувственно связан индивид, каким бы оторванным от рода он ни был и как бы ни отстранялся от рода, совершая экзистенциальный выбор. В стихотворении Г. Иванова

о расстрелянном царском семействе («Эмалевый крестик в петлице...»') сакралиэуются не столько носители монаршей власти, сколько ч/епы семьи, оставшиеся вместе в момент насильственной смерти. "Это не парадный портрет, а словесный медальон, предполагающий интимное хранение и созерцание. Даже в упоминании награды (ордена св. Георгия IV степени) важно не её государственное достоинство, а слитность с будничностью солдатского сукна. В упоминания членов царской семьи первым значится «наследник», не только как наследник монархической власти, сколько как продолжатель рода. В тех же координатах разворачивается сюжет стихотворения А. Головиной «Сумасшедшй дом. Аккуратный парк...»4, где сумасшедшая русская эмигрантка рвётся в Россию, чтобы поклониться царевичу Алексею. После её физ^е-ской смерти «исполняется» сокровенное желание: душа встречается с мальчиком, совершившим мученический подвиг вместе с остальными членами семьи.

1 Поэзия русского зарубежья...С. 170.

1 Кузьмина-Караваева Е.Ю. Избранное. М.: Советская Россия, 1991. С. 145.

5 Иванов Г. Т. 1. С. 372.

4 Поэзия русского зарубежья...С. 138.

Встречается в эмигрантской лирике и примеривание чужой родословной для осознания приоритетов родового или персонального предназначения. В стихотворении Анны Присмановой «Сёстры Бронтэ»1 лирическая героиня отождествляет себя с тремя сёстрами - Шарлоттой, Эмили и Энн, - наделёнными литературным даром, тем самым как бы «присваивая* их таланты и концентрируя их в себе. Магической силой воздействия обладает для лирической героини сложившийся миф о «трёх романтических затворницах сёстрах «не от мира сего», которых снедали смертельная болезнь и собственный талант».2 Открывается возможность сохранения кровной связи и индивидуальной реализации; при этом внутренняя страстность (индивидуальность) сдерживается («притушенный огонь больших страстей»), что позволяет быть сестрами и творцами одновременно. В сюжет «сестринства» вторгается мотив причастности тайнам и порокам рода, осложняющий кровную близость. Всякий человек вынужден распорядиться сложным «наследством», отсюда эстетизация сдержанности, личного достоинства в сохранении родственной связи:

Живут грехи былого поколенья:

Порок детей восходит к их отцам.

Но дух страдания, для окрыленья,

Лает перо заклёванным сердцам '.

Принимая на себя чужую судьбу (а на это неизбежно обрекают предки), человек входит в круг родовой предопределённости, и выходом из несвободы может быть родственное сострадание, претворяемое н творчестве.

«Экзистенциальный выбор» в поэзии русского зарубежья утверждается как освобождение человека от жёсткой предопределенности родовой цепи (равно направленной в прошлое или в будущее). Энергия преодоления выражается в нарочитой грубости, свидетельствующей о болезненности расставания с мифами:

1 Г. Струве уточняет, что «значительно разнящийся первый вариант этого стихотворения был напечатан в последней книге «Русских записок» в 1939 году под названием «Шарлотта Бронтэ*. - Струве Г. Русская литература в изгнании. С. 336.

' Тугушева М. Шарлотта Бронте. Очерк жизни и творчества. М.: Художественная литература, 1982. С. 9-10.

'Поэзия русского зарубежья... С. 388-389.

Допили золотой крюшон,

Не тронут бутерброд,

Дурак уверовал, что он В потомстве не умрёт'.

Н. Оцуп. «Допили золотой крюшон» ( 1923)

Одиночество принимается как продуктивный способ проживания в навязанном социумом порядке:

Никто, как в детстве, нас не ждёт внизу,

Не переводит нас через дорогу.

Про злого муравья и стрекозу Не говорит. Не учит верить Богу.

До нас теперь нет дела никому -У всех довольно собственного дела.

И надо жить, как все, — но самому...

Беспомощно, нечестно, неумело1.

А. Штейгер «Никто, как в детстве, нас не ждёт внизу...»

Примирение с участью уничтожаемого историей человека, поколения, рода поддерживается принятием исчезновения как онтологи ческого закона обращения, метаморфоз, признанием превосходств такого «благозвучного* мироздания над статикой вечности:

Превращается имя и отчество В предвечернее пламя и облачко,

И становится дата рождения Отражением - в озере — дерева.

<...>

И остатки какого-то адреса Превращаются в лотос и аиста.

И подумайте - стала фамилия Розоватым фламинго - и лилией3.

И. Чиннов. «Преиращается имя и отчество...»

Коллизии самоопределения внутри оппозиции индивидуального и родового не могли нс осложниться вечной проблемой причастности творца к родовым законам или разрушения их. Назовем лишьнекото-

1 Поэзия русского зарубежья... С. 184.

1 Там же. С. 272.

’Там же. С. 607.

ол

рые стихотворения, где смыкаются идея рола и автономности творящего сознания. Связь возможна, если видеть в творчестве его онтологический потенциал, следование тем же законам, что и жизнь: «Табак в цвету — тяжёлый зов поэм / И сахарный тростник четверостиший. . / Хлопковые плантации стихов...»1 (А. Головина, 1935). Итоговая формула природы творчества - * И зреет поле нового стиха* - сообщает творцу уверенность в неиссякаемости почвы творчества (вечный путь зерна), не требующая от творца индивидуальных поисков и обеспечивающая соучастие в круговороте природных сил и в развивающейся традиции.

По остаётся и путь отстранения от рода, индивидуальный выбор более предпочтительной поэтической родословной, нежели кровнотелесной родословной. Последнее стихотворение В. Ходасевича «Не ямбом ли четырёхстопным...» (1937) утверждает генеалогию (свою, своего поэтического поколения, русской поэзии) от появления четырехстопного ямба: «...первый звук Хотинской оды / Нам первым криком жизни стал*. Одно из последних стихотворений Валим Андреев назвал лермонтовской строкой «Из пламя и света»2 (1974), «столкнув» две родословных: отцовскую и лермонтовскую - мятежную, уводящую из родительского гнезда, но сулящую прорыв к поэтическому «пламени». Идея индивидуального поэтического самоопределения окажется более предпочтительным вектором поисков поэтической родословной в условиях эмиграции, в соотнесении с современными культурными процессами. Однако опыт лирической рефлексии родовых координат важен как фактор, сдерживающий интенцию к обособлению от общечеловеческого опыта.

11<шим русского зарубежья... С. 127.

'Андреев В. На рубеже. 1925-1976. Париж - Нью-Йорк - Женева. УМКА-РКБЙй,

1977.С. 76.