П.П. Шкаренков

ЭВОЛЮЦИЯ ЯЗЫКА И СТИЛЯ ЛАТИНСКИХ АВТОРОВ НА РУБЕЖЕ АНТИЧНОСТИ И СРЕДНЕВЕКОВЬЯ

Изучая историю культуры различных эпох, невозможно обойтись без тщательного исследования накопленных данной культурой способов восприятия и осмысления собственного опыта. В данной работе мы рассмотрим некоторые элементы языковой картины мира — зафиксированной в языке, специфической для данного автора схемы восприятия действительности — в эпоху перехода от античности к средним векам. Проблема изучения языковой картины мира имеет давнюю историю1. Ее постановка восходит к Эммануилу Канту, выступая как проблема категорий сознания, в которых структурируется опыт субъекта познания. В той или иной мере различные аспекты этой проблемы затрагивались В. Гумбольтом, О. Шпенглером, Л.С. Выготским, А.Я. Гуревичем, Ю.М. Лотманом и многими другими исследователями. “Картина мира представляет собой систему образов (представлений о мире и о месте человека в нем), связей между ними и порождаемые ими жизненные позиции людей, их ценностные ориентации, принципы различных сфер деятельности. Она определяет своеобразие восприятия и интерпретации любых событий и явлений” . Обращение к описанию языковой картины мира объясняется еще и тем, что язык не только выражает то, что называет, но именно моделирует описываемую автором действительность, задает свои отношения в рамках того “жизненного контекста”, в который он включен.

В языке в той или иной мере фиксируются результаты предшествующих этапов познания действительности, что не может не оказывать известного влияния на последующие этапы познавательной деятельности че-

ловека, на сам подход познающего субъекта к объектам действительности, в частности, в связи с категоризацией мира в языке.

Язык отражает определенный способ восприятия и организации мира. Эта организация складывается в некую единую систему взглядов, формирующую весь комплекс представлений о внутреннем мире автора и об окружающей действительности. Современная наука уже не довольствуется непосредственным выводом текста прямо из жизненного опыта его автора. Между этими двумя объектами она ставит третий объект — инвариантный и неповторимый “языковой мир” автора, опосредствующий его опыт и формирующий его тексты. Язык связывается с фактами действительности не прямо, а через отсылки к определенным деталям модели мира, как она представлена в языке.

“Через вербальные образы и языковые модели происходит дополнительное видение мира; эти модели выступают как побочные источники познания, осмысления реальности и дополняют нашу общую картину знания, корректируя ее. Словесный образ сочетается с понятийным, лингвистическое моделирование мира — с логическим его отображением, создавая предпосылки воспроизведения более полной и всесторонней картины окружающей действительности в сознании людей” .

В одном из писем VII книги своих “Variae” Кассиодор подробно останавливается на описании двух придворных короля Теодориха — родных братьев Киприана и Опилия. Братья предстают перед нами образцами физического и морального совершенства, что находит свое отражение и в композиции письма — характеристики героев даются параллельно, и они практически тождественны: “... он, Опилий, до такой степени вобрал в себя все достоинства своего брата, что неизвестно..., кто из них был более достоин похвалы другого. Если один искренне предан своим друзьям и свято чтит дружеские узы, то и другой также честно выполняет данные им обеты. Если одному из них неизвестно, что такое жадность, то другому не ме-

нее чуждой оказывается алчность... Таким образом, они знают, что значит быть лояльными своим королям, ибо никогда не поступали вероломно по

■>?4

отношению к своим коллегам... .

Совершенно противоположную информацию можно почерпнуть из Боэция. Оба брата, как утверждает философ, выступили против него с ложными обвинениями, причем если Киприан просто называется доносчиком, то про Опилия сказано, что он был приговорен судом к изгнанию за многочисленные служебные злоупотребления и над ним, как над простым преступником, даже нависла реальная угроза клеймения в случае отказа покинуть Равенну в назначенный королем день5.

Не менее противоречивые суждения высказывались и о личности крупного чиновника Парфения, являвшегося magister officiorum франкского короля Теодоберта. В письме Аратора Парфению дается необычайно высокая оценка в самых восторженных выражениях6. Его имя, утверждает автор послания, полностью соответствует присущей Парфению “чистой скромности” и воздержанности. Высокий государственный муж был необычайно любезен с ним во время их встречи в Равенне, и именно под его руководством Аратор смог насладиться всей прелестью произведений Цезаря, а также оценить достоинства поэзии, как светской, так и божественной. Парфений побудил его изложить стихами Священное Писание, и сейчас поэт имеет удовольствие представить на суд своего старого друга готовое переложение.

Противоположный образ Парфения предстает перед нами в “Истории франков” Григория Турского, который сообщает, что этот самый Пар-фений был во всех отношениях чрезвычайно неприятной личностью, грубым и невоспитанным человеком. Он собственноручно убил ни в чем не повинную жену и друга, а через несколько лет после письма Аратора (датируемого 544 г.) сам погиб от рук разъяренной толпы, которой был ненавистен своей жадностью7. Кажется невероятным, что одному и тому же че-

ловеку могут быть даны такие диаметрально противоположные характеристики.

Если предположить, что Кассиодор, рисуя портреты Киприана и Опилия, сознательно искажал действительность, преследуя определенные политические цели, то подобная деятельность явно не встречала осуждения при дворе: одной из главных установок позднеримских литераторов было стремление придать формальный блеск всем своим корреспондентам . Уже в предисловии к “Varme,, Кассиодор говорит, что его цель — воздать “достойную хвалу” высшим сановникам и при этом описать их в “свете исторической реальности”. Продолжая, он называет “Variae” зеркалом своей души, заглянув в которое, потомки смогут узнать его, ведь вряд ли может существовать произведение, противоречащее характеру автора, поскольку самые сокровенные сердечные излияния, выраженные в совершенной художественной форме, расскажут о нем больше и правдивее, чем его собственные дети9. В другом месте “Variae” Кассиодор говорит о себе как о стороннике “прозрачного” ораторского искусства, т.е. такого красноречия, которое является выражением искренних чувств и переживаний оратора, идет непосредственно из глубины его души, ибо тогда в красноречии, как в зеркале, отражаются моральные устои автора. Таким образом, ничто не может служить более надежным свидетельством внутреннего ми-

10 О

ра человека, нежели те слова, которыми он выражает свои мысли . В не меньшей мере характер говорящего проявляется в содержании и тоне ре-чи11. Даже поза и манера поведения могут сообщить очень многое: человек всегда будет пользоваться почетом и уважением, если не только его голос остается спокойным, но и весь его внешний вид, манера держать себе неизменно служат образцом невозмутимости и благородной сдержанности12.

Представление о том, что каждый текст ориентирован на определенную аудиторию и только в ее сознании может полностью реализоваться, не является новым. Всякий текст содержит в себе то, что мы предпочли бы

называть образом аудитории, и этот образ активно воздействует на реальную аудиторию. Этот последний навязывается сознанию аудитории и становится нормой ее собственных представлений о себе, переносясь из области текста в среду реального поведения культурного коллектива. “Если такого рода текст расходится с очевидной и известной аудитории жизненной реальностью, то сомнению подвергается не он, а сама эта реальность,

13

вплоть до объявления ее несуществующей” .

“Нравы служащих нам чиновников мы узнаем по их лицу и голосу. Если выражение лица спокойное, если дело излагается голосом сдержанным и ровным, то тогда мы полагаем, что сообщаемые факты заслуживают доверия, ибо все сказанное в состоянии смятения не может приниматься в расчет, так как, по нашему мнению, никогда не бывает правдивым...”14.

Киприан и Опилий, по-видимому, овладели этим искусством придворного общения в совершенстве. Киприан, во всяком случае, должен был бы в нем отличиться, так как известно, что он был направлен Теодо-рихом в Византию с дипломатической миссией15.

Столь обычное для “Variae” внимание к внешней стороне дела, к ри-туализованным формам проявления чувств является одной из основных примет времени, характерной чертой данного исторического периода. Во многом это объясняется полной оторванностью образования, основанного на изучении классических образцов, от какой бы то ни было социальной реальности. Отмеченная нами любовь автора к стереотипам, привычка пользоваться готовыми штампами приводили к тому, что любой человек, независимо от его моральных качеств, представал перед нами образцом совершенства.

Таким образом, единственный язык, который слышали вокруг себя высшие представители государственной власти и знатнейшие аристократы, был язык непрерывного славословия, постоянных восхвалений, на которые не скупилась позднеримская риторика, имеющая в своем распоряжении

целый набор соответствующих слов, таких, как: lux, splendor, jubar, decus, serenitas, claritas, radius, coruscare, rutilare, fulmen, aura, fax, lampas, lumen, gloria, laus, praeconia, tituli, insignia, micare, ornamentum. Их постоянное употребление является одной из характернейших черт как “Variae”, так и всей поздней римской литературы.

В “Variae” мы находим следующее замечание: “Это великое свидетельство жизни человека не может быть названо просто “славным” (clarum), но только “славнейшим” (clarissimum), поскольку считается, что практически все прекрасно в том, к кому обращаются столь блестящим именем в превосходной степени (tanti fulgoris superlativo nomine vocitatur)”16. Этот позднеантичный институционализированный мир, который предстает перед нами в “Variae”, мы видим как преломленное под определенным углом зрения отражение в зеркале кассиодоровской риторики, где степень искажения напрямую зависит от положения героя в государст-

17

венной иерархии .

В латинском языке поздней античности пристрастие к гипотаксису (т.е. подчинительной конструкции), являвшемуся характерной чертой стиля литературной прозы классического периода, постепенно ослабевало, уступая место конструкциям с более простым синтаксисом, где связи между простыми предложениями и между частями сложного поддерживались чередой частиц, из которых наиболее распространенными были “enim” и

18

“nam” (“ибо”, “ведь”) . Вместе с отходом от сложной, периодической структуры предложения главное внимание при передаче смысла начинает уделяться не глаголам, на которых, в сущности, и держался классический риторический период, а все в большей мере различным сочетаниям существительных.

Можно выделить несколько взаимосвязанных факторов, обусловивших резкий количественный рост числа абстрактных существительных в поздней латыни. Прежде всего, четкости и лаконичности латинского языка

классического периода, который стремился к ясному формулированию рациональных доводов, апеллируя к разуму в большей степени, чем к эмоци-

19 гл

ям, пришли на смену иные эстетические установки . С определенной долей условности сложившуюся эстетическую концепцию можно было бы назвать “новой чувственностью”. Несмотря на то что многие новые слова и выражения находят смысловые аналоги в словарном составе языка “золотого века”, они, тем не менее, создают вокруг себя некое барочное изобилие. Отказ от принципа словесной экономии в поздней латыни реализуется как выполнение центральной эстетической задачи — вновь осознанной необходимости отгородиться от реального мира. Отсюда появление и частое употребление таких слов, как: districtio (“суровость”), interminatio (“угроза”), nimietas (“чрезмерность”), oblocutio, depraedatio, hostilitas, incivilitas, indisciplinatio etc., большинство из которых появляется в источниках не раньше III в. н.э., и все они наличествуют в “Variae”.

Стоит упомянуть и о постоянно нарастающей в поздней латыни тенденции заменять личные местоимения абстрактными наименованиями, в частности титулами и многочисленными почетными званиями. Подобные абстрактные понятия встречаются иногда и в сочинениях писателей классического периода, даже в переписке Цицерона, но их повсеместное распространение в поздней латыне (неважно в бюрократических ли документах, в формулах, в описаниях различных протокольных церемоний, в эпи-столографии или даже у сугубо религиозных писателей) во многом объясняется вновь ощущаемой необходимостью в “спасительном изобилии

20

слов” . Автор бесконечно нагнетает синонимы, однако не для того, чтобы внести смысловые нюансы, не для того, чтобы создать наглядность, а скорее, чтобы разрушить ее.

В Поздней Римской империи существовала четко разработанная иерархическая система титулов и официальных обращений к членам императорского дома, сенаторам и чиновникам различного ранга в зависимости

от их нахождения на той или иной ступени служебной лестницы: начиная с nostra/vestra serenitas или mansuetudo (при обращении к императору), через celsitudo, sudlimitas или magnitudo (в титулатуре чиновников высшего и

среднего звена), до devotio tua (для рядовых служащих различных канце-

21

лярий и служб) . Зародившаяся еще во времена принципата, систематизированная и унифицированная в Notitia Dignitatum, в “Variae” Кассиодора эта система достигла наивысшей степени четкости и проработанности22.

Постоянному использованию абстрактных существительных в поздней латыни во многом способствовали изысканные литературные пристрастия представителей высших образованных слоев общества, которые, предпочитая дистанцироваться от реального мира, драпировали его узорной тканью из абстрактных понятий, обтекаемых и утонченных выраже-

23

ний . Многие из встречающихся у поздних авторов абстрактных существительных появились уже в “золотой” латыни, но только начиная с конца III в., мы находим их в таком изобилии. Большинство из них образуются от прилагательных (например, carus/caritas), и писатели часто нанизывали их одно на другое, создавая длинные цепочки слов. Их громоздкость, неудо-бопроизносимость часто представляли реальную сложность для чтения, письма, а тем более для произнесения вслух. Такой строй речи вряд ли был совместим с четкой, высоко подвижной, может быть иногда чрезмерно систематизированной, структурой классической латыни в период ее расцвета как синтетического языка.

Все основные ценностные характеристики поздней античности и наметившиеся тенденции к их изменению, отразившиеся в развитии латинского языка, могут быть рассмотрены методом “ключевой лексики”, выделяющим те слова, которые хотя и имелись в языке, но до определенного момента оставались относительно редкими24. Тем не менее, исходя из потребностей языка, практически постоянно образовывались и совсем новые абстрактные существительные, чаще всего по принципу аналогии — Trini-

tas, puritas, profunditas, moralitas, resurrectio, sanctificatio, pollutio, dilectio, manifestatio, afflictio, illuminatio, adunatio... 25.

Неуклонно следуя требованиям эвфонии, авторы этого периода очень часто используют различные слова со значением “сладостность” и “приятность”. Для такого рассудительного традиционалиста, как Квинт Аврелий Симмах, слово mel (“мед”) было не более чем метафорой для обозначения стилистического великолепия26. У христианских писателей, особенно у авторов посланий, это слово становится одной из наиболее часто встречающихся метафор для обозначения духовного начала, особенно когда оно заключается в письменном слове. К слову mel, в эпистолярном или ином контексте, можно добавить dulcedo (“сладость”), suavitas (“приятность”), favus (“соты”) и nectar27 или же слова, связанные с освежающим

отдыхом: fons, irrigare, refrigerare, с пищей: ubertas, cibus, pastus, lac, с 28

удовольствиями .

Подобный язык не создавался в расчете на потребности управленческого делопроизводства, его повсеместное распространение в самых разнообразных контекстах было связано с активным проникновением деятелей христианской церкви в социальную сферу или, даже скорее, с их все более усиливающимся влиянием на духовную атмосферу эпохи (идет ли речь о Павлине Ноланском или о посвященном в сан Сидонии, о Рурикии или Эннодии, когда последний говорит в меньшей степени как аристократ, а больше как представитель церкви, о позднем Кассиодоре, когда от стал “обращенным” и удалился от мирских дел). Частота употребления этих слов сохраняется на века, и их популярность самым непосредственным образом связана с важнейшими культурными процессами эпохи.

Рассматриваемый нами “новый” латинский язык отражает скорее некий культурный сдвиг, нежели упадок культуры или образованности как таковой. Произведения позднеримских авторов, таких, как Сидоний Аполлинарий и даже, в большей мере, Авит Вьеннский, свидетельствуют о ред-

костной образованности, изысканности, утонченности интеллектуального сообщества тогдашней Европы. Это был мир, в котором культурный человек уже не чувствовал себя удовлетворенным, имея простое, житейское имя, как, например, Naevius или Balbus, часто получаемое из-за физических недостатков, но стремился носить имя, либо связанное с внешним блеском, как Asterius, Celestinus, Orientius, Fulgentius, либо с добродетелями, как Constantius, либо с библейскими персонажами, такими, как Petrus или Johannes.

Одним из исследователей было замечено, что идущий очень активно в позднем греческом языке процесс замещения простого глагола парафразой из отглагольного существительного (по типу образования на -esis) и вспомогательного глагола мог происходить и происходил только “за счет”

29

наиболее динамичного элемента языка — глагола . Сходный феномен мы можем наблюдать и в латинском языке. Эннодий, как и некоторые другие “последние римляне”, мог выразиться следующим образом: “Me ad amicitiae custodiam... compellis” (“Ты побуждаешь... меня к защите дружбы”). Автор классического периода, скорее всего предпочел бы в этом случае конструкцию с глаголом custodire3. Тем не менее одна из характерных черт “Variae” — наличие большого числа отглагольных существительных: “Manifestatio est conscientiae bonae praesentiam justi principis expetisse” (“Настаивать на присутствии справедливого повелителя есть проявление чистой совести”), тогда как, например, “Manifestat conscientiam bonam qui...” было бы более вероятным в классическую эпоху. Во всяком случае manifestatio, как и многие другие слова на -atio, появилось уже в постклас-

31

сическую эпоху . В другом месте “Variae” встречается фраза “consiliorum participatione”. Слово participatio в первый раз встречается в тексте III в., а в классический период было бы, скорее всего, сказано “consilia

32

participando” .

Особо заметим, что возникновение из глагола отглагольного существительного, например “imitari Deum” — “imitatio Dei”, предполагает “институционализацию, основательность, значительность”. “Шаг к образованию отглагольного существительного означает, что появилась тенденция к абстрагированию, систематизации, возможно, классификации; отглагольное существительное становится новой институцией, обладающей более высокой степенью рефлексии и формализации, чем соответствующий гла-

33

гол” .

Но не только отглагольные существительные фиксируют внимание на упорядоченном, институционализированном, в основе своей статичном мире. Абстрактные существительные на -tas, образованные от прилагательных, также могут оказаться элементами этого мира, как, например, ca-ritas и puritas в сфере морали, Trinitas — в религиозной сфере и — в социополитической.

Позднеримское общество было высоко институционализированным не только в политической и правовой сферах с множеством абстрактных существительных для обозначения и описания различных ритуалов, церемоний, судебных процессов, политических и административных функций, но и в сфере общественной морали и религии. Император и высшие чиновники обладали теми же самыми добродетелями, описывались в тех же самых категориях, что и деятели церкви34. Только в том случае действия человека имели значение, если они находились в соответствии с санкционированной моделью, связанной с исполнением определенной социальной роли35, в которой сами действующие лица могли добиться успеха только в той степени, в какой они воплощали в себе необходимые моральные идеа-лы36. При этом образ действующего лица выглядит отчужденным от конкретной эмпирической личности. Правда, эта отчужденность осуществлялась в мире, который во многом был театрализованным, при том для описываемой эпохи это не метафора или “красивый” образ, но вполне адек-

ватное выражение своего самоощущения. Сама сущность этого мира принуждает человека играть определенную роль. Личность становится сценой, на которой “действуют” пороки и добродетели. Лишь надев некую маску, человек может быть самим собой, роль и маска оказываются сильнее его. Можно ждать лишь новой роли, нового поворота колеса фортуны, но не освобождения от роли.

При доминировании такого способа восприятия мира неудивительно, что в текстах все реже встречаются описания конкретных людей с только им присущими индивидуальными качествами. Личность человека скрывается за набором идеальных атрибутов, состав и число которых зависит от места, занимаемого данным человеком в обществе. Господствующей тенденцией стала замена имени императора, должностного лица, аристократа, церковного иерарха абстрактными фразами типа tua serenitas, tua pietas и т.п. Эти примеры наглядно показывают, как конкретные личности становятся воплощением исполняемых ими функций. Существует целое исследование, посвященное рассмотрению тех абстрактным терминов, которые встречаются в “Variae”, их количественному составу, взаимозаменяемости,

37

иерархии .

Это пристрастие к изображению идеальных качеств, представленных в отрыве от конкретных действующих лиц, в форме абстрактных существительных тесно связано с чрезвычайно высокой частотой употребления в произведениях поздней античности слова semper (“всегда”). Если люди и их идеальные образы суть одно и то же, то тогда можно сказать, что все их поведение, существование определяются неким постоянством, некой неизбежностью, неизменностью38.

Мир идеальных образцов является и миром банальностей, общих мест39, обычно морализаторского толка, которыми часто злоупотребляли писатели рассматриваемого периода: при этом, правда, представлялось много возможностей для употребления слова semper40.

В тесной связи с описываемыми процессами, когда определенный набор качеств должен был заменить конкретную индивидуальность, может быть рассмотрена еще одна характерная черта словесного искусства этой эпохи — особенно V и VI вв. — частое употребление слов insignia и tituli по отношению к нравственным качествам, по аналогии с титулами и зна-

41

ками отличия чиновников .

Но часто слова tituli и insignia встречаются сразу и в прямом и в переносном смысле, являясь как непременной характеристикой провозглашенного в поздней античности обязательного нравственного идеала чиновника, так и собственно исполнением определенной роли, что также является характерной чертой эпохи: “В силу нашего священнического ранга (per titulum ecclesiasticum) мы отрекаемся от наших грехов”, — пишет Эн-

42

нодий .

Такое усиление внимания к внешней атрибутике можно проследить и в развитии изобразительных искусств, особенно искусства позднего Рима. Начиная с IV в. статуи римских императоров и государственных деятелей все меньше передают индивидуальные особенности конкретной личности, концентрируя все внимание на внешних признаках их высокого по-ложения43. Средневековое искусство, как известно, также придавало большое значение точному воспроизведению символов власти, деталей одежды, позе сильных мира сего светского и духовного звания, нимало не заботясь о передаче портретного сходства, поэтому по этим произведениям нельзя судить о том, как выглядели те или иные выдающиеся личности

44

прошлого “на самом деле” .

При чтении позднеримских и раннесредневековых авторов бросается в глаза необычайно частое упоминание различных драгоценных камней. Это обстоятельство в сочетании с указанной выше любовью к внешним знакам отличия оказывается чрезвычайно показательным при рассмотрении всей совокупности представлений о человеке в ту эпоху. Наглядней-

шей иллюстрацией данного положения является приведенный в следующем разделе фрагмент панегирика Кассиодора Витигису и Матасунте.

Не менее важным аспектом, следующим в русле общей намеченной тенденции, оказывается и процесс перенесения метафор непосредственно на людей. В своей эпитафии Сенарий, преданный слуга Теодориха, называет себя “голосом королей, спасительной речью, защитником согласия, путем к миру, границей гнева, семенем дружбы, полетом войны, врагом разлада... ” и т.п.45 В подобных выражениях написаны и многие письма в “Variae”, особенно письма, содержащие распоряжения о назначении на ту или иную должность: “... Итак, ты будешь защитой спящего, укреплением родного дома, защитой границ...”. Связь вышеприведенных выражений с надписями на императорских монетах (например, “Общественная безопасность” и т.п.) кажется совершенно очевидной, тогда как язык (т.е. сказуемые) каждого отрывка недвусмысленно показывает, что человек оказывается уже не служащим интересам pax или securitas, а их непосредственным воплощением, символом, эмблемой46. Эмблематика — одна из форм выражения, которую создает для себя риторическая культура. Риторическое слово заключает в себе некоторую вещность, а потому и зрительность, наглядность. Эмблема — это всегда сопряжение слова и образа, образ-схема, образ-смысл, за ней стоит целый мир, и она есть репрезентация этого мира. Суть эмблемы состоит в непосредственном сопряжении графического и словесного, зримого образа и моралистического содержания, мысли. Эмблематика творит апофеоз аллегорического: эмблематическое мышление находит в аллегорических образах своеобразную аксиоматику, набор вечно-истинных аргументов, оно оживляет традиционную топику и метафорику, видя за ней моральный, абстрактный смысл. Эмблематический образ не подвергается рефлексии, а потому заключает в себе истину47.

Нельзя не заметить, что тяготение к эмблематике стимулировалось политическим режимом Поздней Римской империи. Общеизвестно, что

придворная жизнь и придворная эстетика римских императоров IV—V вв. (явившие собой норму и образец для всего, что в средние века будет считать себя “имперским”) требовали небывало прочувственного отношения к инсигниям, регалиям, а также униформам48. Эстетика униформы принципиально схематизирует образ человека. Монета с отчеканенным ликом монарха и его именем или какой-нибудь другой надписью — важная сфера политической символики тех времен. Сама “персона” монарха мыслится как знак — знак имперсонального. Как и другие личности, и даже еще в большей степени, личность государя должна быть “схематизирована”, безлична. При этом все бытие монарха становится церемониалом49. Аммиан Марцеллин описывает ритуализированное поведение императора Констанция то в образах трагической сцены, так что Констанций оказывается актером, представляющим самого себя50, то в образах искусства скульптуры, так что Констанций оказывается собственным скульптурным портре-том51. Как и подобает знаку, символу, изваянию Констанций тщательно освобождает и очищает свое явление людям от всех случайностей телесноестественного. “Словно изваяние человека, он не вздрагивал, когда от колеса исходил толчок, не сплевывал слюну, не почесывал нос, не сморкался,

52

и никто не видел, чтобы он пошевелил хотя бы рукой” .

Венанций Фортунат, современник папы Григория I, был одним из

53

наиболее ярких представителей этого идеализированного мира . Получив образование в Равенне, он отправился в Галлию. Путешествуя от одного варварского короля к другому, он писал им и их сановникам льстивые стихи и панегирики. Его поэзия наставляла на путь истинный тех, кто вознамерился забыть этот бренный мир. Тот мир, который Григорий Турский описывал во всех его мерзостях. В своей поэзии Венанций Фортунат никогда не отступал от возвышенных идеалов святости, безмятежности и платонической любви. Его стихи однообразны, монотонны, в них постоянно варьируется один и тот же ограниченный круг идей, образов, понятий,

чувств, мнений. Даже при беглом просмотре произведений Венанция взгляд сразу натыкается на регулярно повторяющееся слово “semper”. Каждый элемент его поэтического мира соотносится с образом вечности. Франкская монархия, какой бы неприглядной она ни была, получает под его пером вид идеального, упорядоченного и процветающего государст-

54

ва .

Венанций писал панегирики варварским королям. При этом их индивидуальные качества полностью игнорируются. Каждый из них характеризуется исходя из стандартного набора королевских добродетелей. Обращаясь к ним, поэт старается использовать символический язык, используя такие слова, как speculum, lux, dulcedo, honos, caput, decus, salus, apex, bonitas, ornatus, ornamentum, spes, flos, fons, regimen и т.п.55

Все адресаты этих хвалебных произведений поздней античности — при этом не надо недооценивать степень формализации и в предыдущие эпохи — не наделены никакими индивидуальными качествами, их вряд ли можно представить живыми людьми с присущими им страстями, переживаниями, ошибками, сомнениями. Каждый из героев Венанция является не более чем “калейдоскопом” ходульных добродетелей и общих мест, вне какой-либо связи с конкретными историческими персонажами. Напыщенный, риторический стиль сочинений Венанция, являясь наглядным образцом той “оптической” амбивалентности, о которой мы говорили выше, служит примером формирования новых представлений о человеческой личности, когда сущность человека определяется исходя из его общественного положения или социального статуса, а не на основании его инди-

56

видуальных качеств .

Сходными причинами объясняется и распространение, начиная с III

57

в. н. э. , в латинском языке nomina agentis, оканчивающихся на ...tor, ...sor, ...trix. В “Variae” насчитывается более 50 примеров таких новообразований, относящихся к постклассическому периоду истории латинского язы-

ка . Некоторые подобные существительные, встречались уже в эпоху республики, но главным образом обозначали исполнении неких технических функций (например, accusator)59. Однако в эпоху империи происходит значительное увеличение количества данных существительных, обусловленное как стилистическими, так и семантическими причинами. Эти новые стилистические конструкции “подчеркивают явление, качество и т.п. Сопоставьте воздействие двух выражений: “qui primus opes adcumulavit” и “opum primus adcumulator”. Последнее выражение акцентирует момент законченности, определенности, завершенности действия, раз и навсегда характеризует человека, добившегося всего своими силами”60. Не считая того, что подобный способ выражения более ёмок и лаконичен, он ставит во главу угла, оставляя в стороне аспект однократности или повторяемости действия, фигуру непосредственного деятеля, подчеркивая, кроме того, неотделимое от него качество. Поэтому вполне естественно, что именно такие существительные оказались наиболее подходящими для разнообразных морально окрашенных контекстов, таких, например, как инвективы или христианские проповеди, в которых грешников непрерывно клеймили словами типа fornicatores6. Подобные слова годились и для панегириков и для литургии, где они одинаково часто употреблялись: “Спаситель человечества, избавитель...”. Когда они используются вместо глагольных конструкций, таких, как “... тот, который оберегает (хранит, спасает)...”, то, будучи существительными, освобождаются от всех временных характеристик, формируя вневременной, эталонный образец истинной реальности.

Все рассмотренные выше стилевые и языковые особенности поздней риторики указывают, кажется, в одном направлении: на уход конкретного человека на задний план, на замещение отдельного индивидуума его образом, идеальным образцом, основанным на тщательном исполнении своей роли, ориентированной на норму, в основном социальную. Индивиды — прежде всего носители определенных качеств, которые в институционали-

зированном, упорядоченном мире представляются статичными и неизменными: достойными внимания были не индивидуальные черты, а необходимые атрибуты. В живописи и скульптуре изображение человека строилось прежде всего на точной фиксации его социального статуса, его tituli и insignia, без учета индивидуальных физических или психологических черт, к портретному сходству не стремились. В литературе средних веков практически нет произведений, в которых действовали бы конкретные люди, а не персонифицированные моральные ценности, рассматривался бы внутренний мир героев, а не типизированная действительность62. Все это формирует ту систему ценностей, которая лежит в основе представлений о человеке в эпоху перехода от античности к средним векам.

Агиография и сборники писем деятелей церкви дополняют сложившуюся картину63. Начиная с V в. грамотность на Западе все больше становится уделом клириков и монахов, а с VII в. является их исключительной прерогативой. Литературный язык, таким образом, стал принадлежностью определенного слоя общества, формируя и отражая характерную для него систему ценностей. И даже несмотря на то, что в произведениях отцов церкви формировался новый понятийный аппарат, что постоянно шел процесс пополнения словарного состава языка, все это не компенсировало определенной сущностной односторонности.

Прозрачность структуры, наполненность реальными событиями, конкретными обстоятельствами, человеческими взаимоотношениями, столь характерные для писем Цицерона или писем, сохранившихся, например, в “Жизнеописании двенадцати Цезарей” Светония64, постепенно, в течение пяти веков империи, сменились отчужденным формализмом. Принятие христианства, искреннее или поверхностное, в сочетании с постоянно растущей значимостью литературных занятий прямо способствовало развитию этого стереотипного литературного языка. Заслуживает внимания и то обстоятельство, что, несмотря на торжественные заверения в

дружбе и искреннем расположении, эпистолографы времен Поздней Римской империи чрезвычайно редко употребляют в письмах имена своих адресатов. Личный praenomen, кажется, еще имеют все, но он исчезает из письменного литературного языка. Неудивительно, что стиль писателей, для которых христианская caritas (“любовь”) была центральным понятием, характеризуется — особенно на уровне с1аши1ае — стереотипностью, однообразностью, монотонностью, бедностью средств художественного выражения, в нем нет гибкости, динамичности, легкости, многообразия65.

Приверженцы caritas, конечно, заявляли, что данный язык является зерка-

66

лом души, искренним излиянием чувств, идущих от сердца , тем не менее, их письма представляют собой, главным образом, поверхностные вариации одного и того же ограниченного числа тем.

Г оворя о процессе усвоения церковью классической культуры на Западе, Э. Ауэрбах отмечает: “Начиналась эпоха, которой суждено было долго продлиться, когда высшие слои общества не обладали ни образованием, ни книгами, ни даже языком, на котором они могли бы описать культурную ситуацию, сложившуюся в реальных жизненных условиях. Был усвоенный в процессе обучения язык... но это был язык общей культуры”67. Поэтому неудивительно, что, когда в начале IX в. Эйнхард задумал написать биографию такой колоссальной фигуры, как Карл Великий, чье значение выходило далеко за пределы категорий, связанных со сферой святости и благочестия, ему пришлось соединять в единое целое мозаику цитат из “Жизнеописания двенадцати Цезарей” Светония, написанного во II в.68

В период между 600 и 1100 гг. слово humanitas употреблялось обычно в уничижительном смысле, обозначая “человеческую бренность”, в частности плотскую, тогда как в античности это слово либо означало “филантропию” (человеколюбие, человечность), либо определяло весь комплекс понятий, связанный с гуманитарными науками, интеллектуально-

стью, утонченным воспитанием, духовной культурой, классическим обра-

69

зованием .

В античном искусстве великая традиция римского скульптурного портрета достигла своего расцвета в III в., когда художникам удалось добиться почти полного портретного сходства с оригиналом. Затем в этом, да и во многих других жанрах, индивидуальные физические особенности начинают отходить на задний план перед общим и нормативным, перед ти-

70

пическими признаками и обязательными атрибутами . Позднее, в искусстве высокого средневековья мы также вряд ли сможем обнаружить какие-либо элементы реализма: воздействие этого типа искусства будет строиться на контрастах — Бог и человек, могущество и ничтожность и т.п.

В поздней античности миметическая (подражательная) традиция отражения и постижения реальности, которая доминировала на протяжении всей классической эры в Греции и Риме, постепенно уступала место сим-

71

волико-аллегорической , представляющей собой альтернативу мимесису.

1См. литературу вопроса: Апресян Ю.Д. Дейксис в лексике и грамматике и наивная модель мира // Апресян Ю.Д. Избранные труды. М., 1995. Т. II. С. 629-650.

2Ениколопов С.Н. Три образующие картины мира // Модели мира. М., 1997. С. 35—36. ъБрутян Г.А. Гипотеза Сепира-Уорфа. Ереван, 1968. С. 57; Он же. Лингвистическое моделирование действительности и его роль в познании // ВФ. 1972. № 10. С. 87. 4Cassiod., Var. VII, 17.

5Боэций. Утешение философией I, 4 (Пер. В.И. Уколовой): “Затем Опилион и Гауден-ций, им королевская цензура повелела за многочисленные преступления удалиться в изгнание. Когда же они, не желая подчиниться, устремились под защиту святого убежища, и об этом стало известно королю, тот приказал: если они не покинут город Равенну в предписанный срок, то после клеймения оба будут изгнаны”. О Киприане известно только то, что, будучи королевским референдарием, он донес королю о письмах, якобы отправленных сенатором Альбином византийскому императору Юстину, что послужило поводом для начала массовых репрессий среди римской аристократии, во время которых погибли Боэций и Симмах; PLRE 2: “Opilio 4”, “Cyprianus 2”; Уколова В.И. “Последний римлянин” Боэций. М., 1987. С. 39-41.

6Arator, Epistula ad Parthenium; ср. Cassiod., Var. VIII, 19; CIL IX, 1596.

7Григорий Турский, История франков III, 36; PLRE 2: “Parthenius 3”.

8Ср.: Enn. 314.29ff; другая точка зрения: Liber Pontificalis. 53.3-5.

9Cassiod., Var. IV, 19-27.

10Ibid. V, 22, 3.

11Ibid. 21, 2.

12Ibid. VIII, 14, 3-4.

13Лотман Ю.М. Литературная биография в историко-культурном контексте (к типологическому соотношению текста и личности автора) // Лотман Ю.М. Избранные статьи. Таллин, 1992. Т. I. С. 368.

14Cassiod., Var. VI, 9, 3-4; и ср.: III, 6, 3.

15Ibid. V, 40, 5.

16Ibid. VII, 38.

17Ibid. 35. О’Доннелл (O’Donnell J.J. Cassiodorus. Berkeley; Los Angeles; London, 1979. P. 5) назвал Осготское королевство “миром, отраженным в зеркале”. Enn. 12.9-13; ср.: Fronto. Ad Marcum Caesarem et Invicem, III, 12. Что касается “Variae”, О’Доннелл говорит о “ностальгии по блестяще отточенной риторике серебряной латыни” (Op. cit. P. 96).

18Cassiod., Var. VIII, 26, 3-4; X, 31, 2-3; Fridh A.J. Etudes critiques et syntaxiques sur les Variae de Casiodore. Goteborg, 1950. P. 62-82.

19Ауэрбах Э. Мимесис. Изображение действительности в западноевропейской литературе. М., 1976. С. 92-93; 104-105.

2)Muller H.F. L’epoque merovingienne. Essai de synthese de philologie et d’histoire. N.-Y., 1945. P. 161, а также выше: Р. 157-158.

2lPflaum H.-G. Titulature et rang social sous le Haut-Empire // Recherches sur les structures sociales dans l’Antiquite classique. P., 1970. P. 159-185.

22Fridh A.J. Terminologie et formules dans les Variae de Cassiodore. Etudes sur le developpment du style administratif aux derniers siecles de l’antiquite. Stockholm, 1956. P. 106-109.

23Вот несколько изысканных примеров, сочетающих в себе как вышеприведенные качества, так и отвечающие требованиям эвфонии: cervicositas, flexibilitas, numerositas, officiositas. Ср.: Zimmermann O.J. The Late Latin Vocabulary of the Variae of Cassiodorus. Washington, 1944; а также Fridh A.J. Contributions a la critique et l’interpretation des Variae de Cassiodore. Goteborg, 1968. P. 33f.

24FridhA.J. Contributions... P. 155-156.

25Все эти слова встречаются в основном у христианских авторов или, как например, profunditas иpuritas, являются характерными признаками поздней античности в целом. 26Symm., Ep. I, 24.

27Ср.: Paulinus Nol., Ep. 21,6; Sid., Ep. IV, 28; Vita Honorati // PL. 50.1261B-C: “blanda... dulcia... mel... dulcedinis”; Victor Vitensis 4, 8-10 и т.д. У Симмаха примеры подобного словоупотребления встречаются гораздо реже.

28Prudentius. Cathemerinon IV, 33; Sid., Ep. III, 12; Fausti aliorumque epistulae // MGH. AA. Vol. VIII. P. 271, 22-7; Enn., 18. 12-14; Vita Caesarii I, 52; Cassiod., Instit. I, 17, 1; Epp. Austrasicae 12.

29Zilliacus H. Zur Umschreibung des Verbums in spatgriechischen Urkunden // Eranos. 1956. 56. P. 160—166.

30Cassiod., Var. IX, 23, 3. Ср.: Symm., Ep. II, 9: “... ad conciliationem gratiae”, в классическую эпоху было бы “ad conciliandam gratiam”.

31 Cassiod., Var. VII, 35.

32Cassiod., Var. VIII, 16. Ср.: VI, 6: “diligentiae suae districtione” (districta diligentia); X, 30: “captivationis”; IV, 30: “decoctione”; XII, 14: “inroratione”; IV, 27; VIII, 29, 30: “objec-tio”; I, 28: “reparatio”; IX, 24: “sequestratione”; I, 16; XII, 21: “subreptionibus”; VI, 19: “visitatio”. Все эти и подобные слова Циммерманн считает вновь изобретенными (Zimmermann O.J. Op. cit. P. 17-25). См. также: Rosen H. The Mechanisms of Latin Nomi-

nalisation // Aufstieg und Niebergang II. Principat / Ed. H. Temporini, W. Haase. B.; N.-Y., 1983. P. 178-211.

33Daube D. Roman Law: Linguistic, Social and Philosophical Aspects. Edinburgh, 1969. P. 45.

34Daube D. Op. cit. P. 37-40; Fichtenau H. Arenda: Spatantike und Mittelalter im Spiegel von Urkundenformeln. Graz; Cologne, 1957. P. 93-95.

35MucMullen R. Some Pictures in Ammianus Marcellinus // Art Bulletin. 1964. 46. P. 435438.

36Гуревич А.Я. Категории средневековой культуры. Изд-е 2-е, испр. и доп. М., 1984. С. 313.

31Fridh A.J. Terminologie et formules dans les Variae de Cassiodore... К этому, несомненно, можно отнести и постепенное исчезновение звательного падежа из поздней латыни (O ’Donnell J.J. Op. cit. P. 95).

38Примеры из императорский указов см.: O’Donnell J.J. Op. cit. P. 34.

39Как замечает С.С. Аверинцев “...общее место — инструмент абстрагирования, средство упорядочить, систематизировать пестроту явлений действительности, сделать эту пестроту легко обозримой для рассудка” (Аверинцев С.С. Риторика как подход к обобщению действительности // Поэтика древнегреческой литературы. М., 1981. С. 16). 40PaulinusPel., Eucharisticon, 540: “... instabilis semper generaliter aevi”.

41Enn. 105, 19-20; 138, 20; 186, 17; Cassiod., Var. II, 3; III, 6, 3; AL II, 2, 1376, 6; 1385, 6; 1411, 13; 1414, 14, 1430, 7; 1445, 7; 1516, 3. В подобном метафорическом контексте часто употребляются и gemmae (см. ниже).

42Enn. 16, 30. Ср. также: Cassiod., Var. X, 5: “... mutavimus cum dignitate propositum...”, слова, вложенные в уста Теодата при его вступлении на престол.

43MucMullen R. Op. cit. P. 445—450; также см.: Salvianus. De gubern. Dei IV, 33: (“когда человек меняет свои одежды, он немедленно меняет свой пост”); Rumy B. “Ornati et or-namenta quaestoria, praetoria et consularia” sous l’Empire romain // REA. 1976-1977. Vol. 78-79. P. 160-198.

44Morris C. The Discovery of the Individual, 1050-1200. L., 1972; Ullmann W. The Individual and Society in the Middle Ages. L., 1967. P. 43f; Grabar A. Plotin et les origines de l’esthetique medievale // Cahiers Archeologiques. 1945. I. P. 19.

45MGH. AA. Vol. XII: Index nominum “Senarius”.

46Cassiod., Var. VII, 7. Ср.: I, 12; IV, 6; VI, 5; Sid., Ep. IX, 4, 1; AL I, 1, 689; ILS 1259: “Paulina... fomes pudoris, castitatis vinculum amorque purus et fides caelo sata... munus deorum”; Vita Caesarii I, 45; Venantius. Appendix V, 10: “florum flos florens”.

41 Михайлов А.В. Поэтика барокко: завершение риторической эпохи // Михайлов А.В. Языки культуры. М., 1997. С. 117, 144-146; Bremer D. Licht und Dunkel in fruh-griechischer Dichtung. Bonn, 1976.

48Hunger H. Reich der neuen Mitte. Graz; Wien; Koln, 1965. S. 74-96.

49Каждан А.П. Византийская культура. СПб., 1997. С. 84-86.

50Amm. Marc., XXI, 16, 1: “котурн императорского авторитета”.

51Amm. Marc., XVI, 10, 10: “tamquam figmentum hominis” (“словно изваяние человека”).

52 Ibid.

Памятники средневековой латинской литературы IV-VII веков / Отв. ред. М.Л. Гаспаров, С.С. Аверинцев. М., 1998. С. 367-369.

54Avitus. Appendix XV (принадлежит перу Венантия) в честь королевы Австрегильды, которую Григорий Турский называет “презренной” (История франков V, 35).

55 Venantius. Carmina VI, 1, 23, 27; X, 8, 5-6; Appendix V.

56Гуревич А.Я. Указ. соч. С. 311-312.

57Weische A. Studien zur politischen Sprache der romischen Republik. Munster, 1966. S. 105111.

5%Zimmermann O.J. Op. cit. P. 28-32.

59Weische A. Op. cit. S. 105; Cooper F.T. Word-Formation in the Roman Sermo Plebeius. N.-Y., 1895. P. 58-70.

60Goodyear F.R.D. The Annals of Tacitus. Book I, Ch. 1-54. Cambridge, 1972. P. 221; Kuntz F. Die Sprache des Tacitus und die Tradition der lateinischen Historikersprache. Heidelberg, 1962. S. 106-110; Draeger A.A. Uber Syntax und Stil des Tacitus. Leipzig, 1882. S. 3. 61Weische A. Op. cit. S. 109f.

62 Ullmann W. Op. cit. P. 43f.

63См., например: Гуревич А.Я. Указ. соч. С. 312.

64Svetonius. Vita Augusti 69, 71, 76, 87; Vita Tiberii 21.

65HadendahlH. La correspondance de Ruricius // Goteborg Hogskolas Arsskrift. 1952. 58. P. 37: “La richesse en formes metriques de la prose ciceronnienne, sa variete et sa liberte sont remplacees par un systeme fixe, caracterise par la pauvrete en formes, la monotonie, et le manque de liberte. Plus les soins que consacre un auteur au rythme sont grands, et plus la tendance a l’uniformisation du rythme est forte”.

66Paulinus Nol., Epp. 13, 2; PL 61, 208; 21, 6; 61, 253C.

67Auerbach E. Literary Language and Its Public in Late Latin Antiquity and in the Middle Ages / Transl. from the German by R. Manheim. L., 1965. P. 255.

68Morri's C. Op. cit. P. 8.

69Бычков В.В. Эстетика поздней античности. М., 1981. С. 148; Ullmann W. Op. cit. P. 7ff; Morris C. Op. cit. P. 10.

10Grabar A. Op. cit. P. 19.

71“Символ в средневековом его понимании не простая условность, но обладает огромным значением и исполнен глубочайшего смысла. Ведь символичны не отдельные акты или предметы: весь посюсторонний мир не что иное, как символ мира потустороннего; поэтому любая вещь обладает двойным или множественным смыслом, наряду с практическим применением она имеет применение символическое” (Гуревич А.Я. Указ. соч. С. 301-302); Бычков В.В. Указ. соч. С. 246-284.